— «Pardon», — говорит он, — сон вовсе не плоское воззрение, напротив, более чем вероятно, что он взят из четвертого измерения. (Не время ли это?)
Думаю, я нашел ответ на вопрос, почему господин Метерлинк так отстаивает четвертое измерение (а также пятое, шестое и т. д., различие чисто количественное, а совсем не качественное, ибо наше представление о четвертом как две капли воды похоже на представление о пятом, и т. д., то есть оно никакое). Это оттого, что он верит в большее и меньшее. Ему кажется, что будет уместнее поставить сон, который он считает явлением если не необычайным, то, по крайней мере, из ряда вон выходящим, под защиту цифры 4, а не 2 (цифра 3 в расчет не принимается, ибо выражает, несмотря на все свои мистические корни, трехмерный материальный мир, мир, зримый «суждением»), и только потому, что 4 ему кажется большим, то есть в определенной мере более возвышенным, чем 2. А представьте себе, что это предпочтение проявляет кто-то, кто, говоря о мире четырехмерном, объясняет его еще и как мир, где часть может быть больше целого!..
Зачем я все это пишу? Чтобы показать, как часто даже самого горячего желания мало для того, чтобы влиться в сверхъестественное.
Почему «четырехмерное» должно быть чудеснее двухмерного, каким — тут мы опять передаем слово естествоиспытателям — представляется мир немым тварям? Сон как врата в четвертое измерение (что это такое)? Почему я должен признавать за ним «больше» необычайности, чем за двухмерным миром немых тварей, которые «там, где человек видит неподвижное тело, ощущают движущуюся плоскость»? Если мир чудесного четырехмерный, то и мир двухмерный таков же. Но выбросим цифры за борт. К какой бы из них мы ни прибегли, она каждый раз приведет нас все к тому же зыбкому континенту. Сон-символ? Сон-иносказание? Сон — выныривание подцензурного я? Может, то, а может, это. То ли, это ли — безразлично, ибо и то, и это является одинаково произвольным путешествием в край до первородного греха. А если такого определения сна вам не достаточно, оставьте надежду что-нибудь понять. Хотя что значит понять, когда речь идет о сне? Поэтому выразимся четко: оставьте надежду на то, что когда-нибудь вам попадется летательный аппарат, с которого все видится так, как видят птицы, хотя (именно поэтому!) аппарат остается на земле.
Свобода падали и свобода ангелов. Свобода тех, кому отказали в выборе; свобода сплавляемых, летящих, возносящихся туда, куда им нельзя сплавляться, куда не направляться они не могут, куда они возносятся не по своей воле. Я никого не называю, не обозначаю, не выбираю. Я — горе, обретшее свободу, когда отказалось выбирать, — открываю объятия тростинкам на марше: тебе, с одного края бесконечности шагающему навстречу другому, начавшему свой путь с противоположной стороны, походящем на тебя все больше по мере того, как вы сближаетесь, и ты, не изумляясь, в конце концов сливаешься с ним, как с чем-то от тебя неотъемлемым, как со своей тенью, когда достигает апогея тот свет, которым вы поделитесь друг с другом; тебе, вскричавшему «я иду» скалам, окаймляющим реку, столь же недвижную, как Мертвое море (весла влюбленных лодок зачмокали в вечерней тишине, точно поцелуи людоедских божков), и услышавшему от эха «оцепенев, я догоню тебя», и понимающе улыбнувшемуся в ответ улыбкой заговорщика; тебе, усиленно продирающемуся сквозь толпу ряженых, густую, пеструю, искренне и громогласно смеясь прямо в глазницы свежевыкопанного черепа, который платит тебе безудержным весельем старых, уродливых, наконец-то нашедших клиента проституток; и тебе, тебе, что после некоторых колебаний все-таки стянул из корзинки старой цветочницы замусоленный букетик фиалок (даже не пармских), и его аромат — пока ты стремишься куда-то, и ноги твои окрылены неизвестно кем — судорожно вдыхают самые желанные девушки, постепенно соблазняемые капризными временами года и неожиданно сами для себя разрешающие все свои проблемы при помощи ядовитого раствора фосфора. Я раскрываю вам объятия, готовые вот-вот сомкнуться над этой ничем не смущенной свободой.