Банщик (Вайнер) - страница 41
— Возможно, милейший обер-лейтенант, мы и похожи, но неужели прямо-таки как близнецы? Хорошо еще, что вы не сказали — как две капли воды, потому что между двумя близнецами всегда сыщется какая-нибудь разница. Внешняя, например, ведь так? А уж о различии наших натур я и не говорю.
— Да неужели вы, — заявляет он в ответ, — думаете, что в своем единственном экземпляре вы полноценны? Вас одного мало, ясно вам?
— То есть? Что вы имеете в виду?
— Что я имею в виду, лейтенант? Да то, что я поступлю с вами en galant homme[11]. Я дам вам время на размышление, чтобы вы передумали и пришли ко мне сами, иначе своим упрямством вы доведете дело до кризиса, предотвратить который можно будет только жесткими мерами. И знайте, что я искал вас, сам того не желая. Вы нужны мне, так что не пытайтесь ускользнуть.
— Однако вы не самый приятный собеседник.
— Остальные наверняка утвердят вас в этом мнении.
— Мой образ мыслей, слава Богу, не столь причудлив, как ваш.
— Именно поэтому, — зло и резко закончил он разговор и поднялся.
— Именно поэтому? — спросил я, ошарашенный его тоном.
— Именно поэтому вы бунтуете совершенно напрасно.
В полку мне дали о Шанкори исчерпывающие сведения. Получил я их от лейтенанта запаса Федека, земляка Шанкори. Мой двойник происходил из старинного венгерского дворянского рода. Семья была не слишком богата, но и не бедна. Когда представителям семейства Шанкори становилось мало их родового имущества, они, пользуясь обширными связями среди венгерской знати, обирали своих менее именитых соседей или уездных начальников. Никаких официальных постов они занимать не стремились. Подставлять шею под ярмо им не хотелось. Шанкори любили разъезжать по окрестностям, любили себя показать и людей посмотреть. Короче говоря: веселые гуляки и умеренные моты. Отец Шанкори был первым, кто отправился повидать мир. Едва ему исполнилось восемнадцать, он поехал в Париж и провел какое-то время там, а потом в Лондоне… и еще, кажется, два сезона на французской и итальянской Ривьере. Вернулся он в двадцать один год, явно пропитанный западноевропейским духом. У него появилась некая смутная тяга к искусству, и выражалась она в том, что привычную для всех Шанкори роль сибарита он играл с утонченностью, так сказать, человека культурного. Ходили слухи, что на Западе он вращался в кругах экстравагантной венгерской богемы, что в Париже пристрастился к курению опиума; шушукались даже о том, что он «изощрен в садизме и прочих подобных штучках». Но старый Шанкори придавал мало значения молве. Он разъезжал по краю, подобно своим предкам, и тратил деньги; единственная разница была в том, что он не пользовался больше дедовской бричкой, а обзавелся приличным ландо. Он купил себе дом в городе, что-то вроде садового павильона. Рассказывали об этом доме разное. Возможно, потому, что окна его всегда были закрыты ставнями, даже когда туда наведывался ненадолго сам хозяин. Его гости прибывали вместе с ним, ночью, в городе никогда не показывались, а уезжали тоже под покровом темноты. Если судить по слухам, то люди эти были и такие, и сякие, но точно никто ничего не знал. Старик Шанкори отличался неплохими режиссерскими способностями. Время от времени он устраивал себе променады по городской площади. Надевал бриджи в крупную клетку, коричневую куртку для верховой езды и прогуливался исключительно в одиночестве, похлопывая себя рукояткой хлыстика по голенищу; взгляд его был устремлен вперед, он посвистывал и «не поддерживал знакомства ни с мещанами, ни с господами». Если он встречал кого-нибудь, с кем по той или иной причине не мог не поздороваться, то приветствовал его или же благодарил за поклон подчеркнуто сухо. Женат он был на какой-то близкой родственнице жупана Карои, не особенно богатой. Она получила воспитание в швейцарско-французском пансионе и была слабого здоровья. Считалось, что поженились они по любви, — во всяком случае, так говорили тем, кто не стоял достаточно высоко, чтобы знать правду. На самом деле, как уверял Федек, они познакомились на какой-то непристойной вечеринке в парижском Латинском квартале. Юная барышня, видите ли, провела несколько месяцев в Париже под предлогом занятий рисованием. Но склонностей к рисованию она вовсе не имела. Все дело было в слишком уж страстных дружеских чувствах, которые она, как стало известно, питала к иным пансионеркам. В Париже, утверждал Федек, она не провела дома ни единой ночи. Потом они с Шанкори поженились, и их брак был образцовым. И то сказать: трудно было представить себе супружеский союз, в котором муж и жена так мало мешали бы друг другу. Каждый был занят только собой. Шанкори ездил без жены по окрестностям имения, а она без мужа — по всей империи и по Западной Европе. Пять лет у них не было детей. Потом, после отлучки, которая, как высчитали осведомленные люди, длилась ровно год, она привезла крохотное двухмесячное дитя. Это и был нынешний обер-лейтенант Шанкори. Он не унаследовал от родителей ни внешности, ни нрава. Поползли слухи, что это вообще не ребенок Шанкори. Однако родители, до которых слухи эти дошли, остались к ним равнодушны. Они ничего не опровергали. Со стороны казалось, что разлада между супругами из-за ребенка не произошло. Его воспитывали и обходились с ним так, что упрекнуть чету Шанкори было не в чем. Это было механистическое воспитание без любви и заботливости, однако же и без дурного обращения и скупости; впрочем, мальчик и не подавал поводов для того, чтобы родители могли им как-то особо гордиться. И отцу, и матери благодаря поколениям предков были с рождения присущи аристократические манеры, которые отличали близких к земле Шанкори от крестьян. Супруги были безразличны к судьбе и с ледяным спокойствием сносили ее удары. Их деловитость проявляла себя лишь тогда, когда горизонт был чист; как только Шанкори чуяли бурю, они замирали и стоически ожидали неизбежного. Ссоры с кем бы то ни было претили им, и они, руководствуясь неким кодексом поведения, старались не сердиться по пустякам, не хмуриться, зря не упорствовать. Того, что миновало, как будто и вовсе не было. Все плохое стекало с них, точно с гуся вода, оставляя разве что несколько капель. Они жили размеренной бездельной жизнью, не допуская, чтобы в их душах появились ростки мстительности и строптивости. Короче говоря, они умели отлично владеть собой. Не выказывали явно ни своей радости, ни своего огорчения. Даже что-то неожиданное не могло вывести их из состояния равновесия; даже нечто непривычное они встречали так, как будто были готовы к нему. Ни особого радушия, ни явной спеси. Они не стремились ни к чему такому, что было им не под силу, но зато вдохновенно занимались делами, в которых знали толк, и энергию свою, при этом высвобождавшуюся, сознательно использовали в качестве фундамента для последующих небольших достижений. Дворянами в истинном смысле слова они не были, но темперамент все же отличал их от мещан и зажиточных крестьян: они сумели выпестовать в себе некую душевную сдержанность, которая помогала им выглядеть дворянами. Юный же Шанкори (звали его Людвиком) сызмальства был чистой воды плебеем. Он во все подробнейшим образом вникал, во всем хотел добиться полной ясности. Добросовестность, с какой относился он к учебе, уже сама по себе была непривычна для юношей его круга и происхождения. У него отсутствовали тот налет всезнайства и та душевная гибкость, которыми отличаются люди, рассматривающие образование лишь как тренировку для ума. Он надолго наваливался на отдельные предметы, но поскольку большого дарования у него не было, то и глубоких и прочных познаний ему ни в чем достичь не удалось. Он был тугодум, что со стороны иногда могло сойти за основательность. Когда же ему требовалось перейти от одной мысли к другой или же от чувства к чувству (иначе говоря, при любой перемене), то обнажалось главное качество его души: тупая огрубленность порывов. Он обжирался мечтами, обжирался собственными настроениями; точно так же он обжирался любыми сильными чувствами. Дружба или вражда, любовь или ненависть, радость или уныние, успех или неудача — все у него принимало чудовищные размеры; количество интересовало его прежде всего, так что в конце концов становилось безразлично, любит он или ненавидит. Стремление добиться ясности в отношениях с окружающими было каким-то болезненным; он точно в горячке требовал, чтобы все прояснилось как можно скорее, немедленно, тотчас. Он бывал нетерпелив до невозможности, и его настойчивая поспешность и упорство, с какими он пытался добиться ясности, губили его дружбу и его любовь. Он был в некотором смысле фанатиком истины, то есть человеком в обществе совершенно невыносимым. Но нет — одиночество не является уделом таких людей, им на роду написано быть кому-нибудь в тягость. А поскольку здоровый человек легко от них избавляется, то им остается лишь сближаться с изгоями общества. И вот по этому откосу они постепенно спускаются в самый ад. Ибо те презираемые, гонимые, уродливые телом и душой сначала школьники, а потом студенты, с которыми ему приходилось общаться, чтобы не оставаться одному, те малокровные, болезненно пылкие девственницы, у которых он искал прибежища, когда мужал, — все они походили на него. Не от природы, но потому, что так распорядилась жизнь. Жизнь предложила им на выбор слишком мало причин воспламениться душой, вот они и были вынуждены навязываться, и требовать, и мучить многословными чувствительными излияниями тех, к кому им удавалось приблизиться. Душа Людвика с раннего детства напоминала куклу. У нее двигалось всего несколько суставов, а связки и мускулы одеревенели. Да, у нее двигались лишь суставы, значит, ее движения были скупыми, четкими и очень заметными.