Адские штучки (Рубанова) - страница 89

и что скрывается за фразой “прошло дерматологический контроль”, сбежала из дома: мне едва исполнилось тринадцать. Обнаружили беглянку, чудом не распотрошенную, через двое суток на Казанском. Бабка с криком вцепилась мне в волосы, дед выругался так, что, кажется, даже серым крысам в форме стало неловко, а mama… mama была на гастролях и ни о чем не подозревала. Мне ли винить Ее? Ее, одинокую и талантливую, всю жизнь разрывавшуюся между музыкой, мужчинами и саднящим псевдодолгом? Но мужчины уходили и приходили, “долг” давил, а музыка оставалась. Так Инструмент стал Ее единственным Возлюбленным – и это было священно, это не обсуждалось. Иногда, впрочем, в мою наивную душу закрадывались сомнения: так ли необходима mame эта музыка? Насколько я помешаю maminoi интерпретации le grand Couperin? Разве не может mama заниматься при мне? Разве нет в Ее квартире пространства, которое могло бы вместить и меня? Я сидела бы тихо, как мышь… Я не смутила б Ее ни словом, ни взглядом – я впитывала бы в себя Ее волшебные звуки, представляя, как скользят царственные руки по клавишам… ей-богу, я отдала бы за это много лет жизни… тогда, не теперь. “А потом, мама, что потом?”

“Больше всего на свете Жесткая Девочка любила смотреть на айсберг, что был виден из ее башенки: часами простаивала она у окна, наблюдая за тем, как солнце целует ледяную макушку – ему ведь все равно, кого целовать, солнцу, – и представляла себя одиноким обломком глыбы, затерявшейся в океане. Что именно, впрочем, с ней произошло, Жесткая Девочка забыла – лишь одно воспоминание не отпускало, лишь оно одно не давало полностью насладиться покоем и безмятежностью ослепительно белых чертогов… А чтобы избавиться хотя бы на какое-то время от непрошенных мыслей, Жесткая Девочка открывала сияющий ларчик и со слезами на глазах доставала оттуда волшебные иглы. Стоило вставить одну под ноготь – и сердечная боль отпускала: главное – вводить иглу в центр и ни о чем не думать…”


Я прожила в холодном – ледяном? мертвом? – доме деда с бабкой на Преображенке около пятнадцати лет: когда mama сделала окончательный выбор между мной и клавесином, когда я поняла, что Инструмент значит для Нее гораздо больше какой-то девчонки, я закрылась окончательно – долгие годы никто не мог выманить меня из раковины так называемой внутренней эмиграции (да, собственно, никто особо и не стремился), явившейся на тот момент времени единственным спасением от нелюбви. Иногда mama, впрочем, напоминала о Себе – афишами, редкими пригласительными, звонками в четыре утра под шофе: “Крысик, не спишь?” – Она называла меня К р ы с и к, да. Чаще всего на концертах звучал, разумеется, Ее обожаемый