Небо остается синим (Сенэш) - страница 4

Бухенвальдские бани намного превосходили Дантов ад. Тому, кто побывал тут, они будут сниться вечно. Я работал в бане водопроводчиком и изо дня в день был очевидцем кровавых кошмаров. Здесь у пленных отбирались принесенные ими из дому вещи — маленькие островки человеческой жизни, последние фотографии близких. Это сопровождалось пытками. Но люди, казалось, не чувствовали боли, ее заглушало отчаяние, вызванное потерей дорогих сердцу предметов. Удары приклада часто оказывались бессильными перед волей человека, старавшегося сохранить хоть какую-то нить, связывавшую его с прежним миром. Эта баня была страшнее моста через Лету: согласно греческому мифу, тот, кто переходил мост, забывал все, что случалось с ним прежде. Но тот, кто оставлял за собой мост бухенвальдской Леты, проносил через все муки воспоминания о прошлом. Нацисты не могли ни выжечь, ни выбить их из людей.

Вот в этом-то аду оказался ребенок, беспомощное существо, которое мы решили спасти.

Мы все словно ожили. Если до этого мы походили на деревья зимой, в которых прекращается сокообращение и лишь теплится жизнь, то теперь эта почти погасшая жизнь вдруг разом вспыхнула в нас.

Его прозвали маленький Гарибальди. Все сошлись во мнении, что он итальянец: у малыша был живой характер и черные-черные глаза… Кроме того, нас навели на эту мысль вопли отчаяния, вырвавшиеся у его матери на итальянском языке, и лепет самого мальчика.

Ребенок особенных хлопот нам не причинял. Он вел себя, как дитя прислуги в богатом доме: старался быть незаметным. Съежившись в углу, он бесшумно возился с какой-нибудь щепочкой или поломанной ложкой. Казалось, он понимал, что его отовсюду подкарауливает смертельная опасность. Хотя прокормить его было нелегко, нам все же удавалось добывать для него еду. Самые черствые, самые равнодушные заключенные охотно отказывали себе в пище ради Гарибальди. Шутка сказать, Гарибальди получал даже молоко! Его посылал мальчику человек из изолятора, над которым медики-эсэсовцы производили свои эксперименты. Мы пытались протестовать, но он велел передать, что не прочь скорее окончить свое существование, дабы не предоставлять себя дольше фашистам для их зверских опытов.

Беда надвигалась с другой стороны.

Один хромоногий эсэсовец в нашем лагере уделял детям особое внимание. По-видимому, он пристрастился к этим забавам на Восточном фронте, откуда и был переведен сюда после ранения в ногу.

Как-то один из пленных, убиравший двор, увидел его, ковыляющего мимо барака. Ведя за руку ребенка, эсэсовец наигрывал ему что-то на губной гармошке, а малыш, ничего не подозревая, мирно семенил рядом. Они шли к крематорию. Что происходило там, можно было только предполагать — живых свидетелей не было: переступив порог крематория — а такие прогулки случались и раньше, — эсэсовец обычно выгонял истопника. Но когда, сильно хромая, он выходил из крематория уже без ребенка, лагерный двор, вмещающий тридцать тысяч заключенных, был словно начисто выметен… И в этот раз эсэсовец вышел один, заботливо вытер губную гармонику (возможно, давал ее ребенку поиграть), не спеша закурил и отправился к себе.