Не хотелось жить. Сливаясь, смешиваясь с тем, что показывали в красном зальце, в памяти всплыло лицо Сониной матери, ее голос, чем-то напоминающий голос переводчицы — грубый и хриплый, от которого несло пропившейся иностранкой, когда-то выучившей русский.
«Окажись там Олег с Соней, они бы одинаково весело смеялись… Нетрудно представить, каково мое место в его воображении… Он никогда не будет ни настоящим человеком, ни настоящим художником…
Как отвратительно ругались перед фильмом, какими пошлыми были голоса, лица, потом — тишина, доверху заполненная все теми же лицами и голосами. Наверное, растят детей, выступают на школьных собраниях, и ни одна не взвыла от омерзения. Слушали, смотрели, поглощали — с самодовольным сознанием «имеющих право» на приобщение к похабщине «не для широкой публики». Самые тупые, самые невежественные получили подтверждения своего права быть такими, каковы они есть, и смотреть на людей, как на собственное подобие…»
На какое-то время в налитой болью голове не стало мыслей. Чуть слышно тикали-верещали часы. Юля взглянула на них, на полку с книгами, на такие привычные корешки трех томов Пушкина — школьный подарок за лучший реферат, на стоящие рядом «Жизнь Рембрандта». «Недуг бытия», о Баратынском и красно-черный том «Красного и черного».
«Татьяна Дмитриевна просила запомнить… В конце уроков она всегда просила что-нибудь запомнить… О чем я подумала? «Запомните: нынешние сословия — это вкусы!» Нет, не то… А, вот: «Чем сильнее любит госпожа де Реналь, тем больше верит, что переживаемые ею муки — кара за грех, и в надежде покаянием освободиться от мучений, в исступлении чернит и предает любимого.
Когда в тюрьме душой Жюльена, его свободной душой, безраздельно завладевает любовь, он мучается ею как раскаянием за попытку убить любимую. Запомните: никакое чувственное влечение не вмещает и не заменяет того, что есть любовь».
Все придумано. Не было и никогда не будет такого в душах людей». Юля прикрыла глаза и снова погрузилась в безмыслие — пока не пришло на память так занимавшее ее предчувствие свободы, от которой она ждала праздника.
«И в доме отдыха, наверное, та же публика, те же вкусы».
Появилось тревожное чувство, что она забыла о чем-то важном, о какой-то надежде… Перебирая в памяти все недавнее, она вспомнила о Нерецком, и сердце дрогнуло от радости и страха. «Только бы он не узнал, где я была и что видела. Опять я должна что-то скрывать, притворяться. Все по-прежнему, без конца одно и то же…»
Умение улавливать, запоминать, чего от нее хотят, какой ей должно быть в глазах отца, матери — первое, чему она выучилась, когда поняла, что сказалось между враждующими родителями. Всю жизнь затем они были для нее не отцом и матерью, а ненавидящими друг друга мужем и женой, у которых есть неделимое приобретение — она, их дочь. Ее одаривали, перед ней заискивали, невольно вовлекая в роль катализатора ненависти. Пугаясь этой роли, она говорила отцу о матери и ей о нем по возможности то, что им хотелось услышать, не подозревая, что своим лицемерием подливает масла в огонь. Из-за всегдашней необходимости подстраиваться, выдумывать, лживость сделалась «вариантом нормы» и обременяла разве что как обязанность. Спроси кто ее, любит ли она родителей, и Юля не сразу поймет, о чем идет речь. В матери она видела ординарную толстокожую тетку, навсегда оскорбленную невезением и носившую это оскорбление в себе, как болячку, начинающую ныть по любому поводу; в отце — вечно озабоченного несогласием с чем-то или кем-то сурового человека, приносившего в дом такие истории, где люди непременно подличали, воровали, пьянствовали. Он рассказывал обо всем этом как бы в подтверждение своей уверенности, что город и люди в нем становятся все хуже, все невыносимее, по мере того как росла его дочь и все ближе подходила пора ее самостоятельного общения с людьми этого города. Юля никогда не могла понять, чего он боится, и боялась этого страха в нем.