А Мария, там, в избушке, заметив его злость, увещевала:
— Не болезнь в тебе, Андрюша, сидит, а гордыня великая. Желаешь, чтобы неведомое открылось, желаешь, чтобы слышали тебя, чтобы берегли и холили да восхищались тобой. А сам того не понимаешь, что от гордыни твоей только соблазн и горе людям. Заглянул ты туда, куда не следует заглядывать слабому духом. Одумайся, пока не поздно. Вспомни себя маленьким, Андрейкой вспомни, как молились мы с тобой перед сном, и глазки у тебя были светлые, и сам ты был, как свечка, трепетный, чистый… Вспомни самого себя, а иначе наказание тебе будет страшное.
Долго молчал Феодосий, не отвечал и, лишь перед тем как Мария собралась уходить, признался:
— Ничего я не помню. И не хочу!
Он говорил правду. Короткая вспышка прошлого, когда он увидел в избушке Марию, быстро погасла, будто ее залили водой, и он уже ничего не хотел, кроме одного — вырваться из избушки и уйти. К тем людям, которые оберегали его, внимательно слушали и заботились о нем, а не смотрели насмешливо, как старик, и не просили вернуться в прошлое, как Мария.
Когда он увидел внезапно появившихся Целиковского и Кармен, он им обрадовался, как родным, даже кинулся навстречу, и в радостном возбуждении сел в сани. Но когда приехали в эту низину и остановились на отдых, радость растворилась, уступив место пугающей тревоге. Он не понимал ее причины, а тревога росла, переполняла его, и показалось, что трясется не от холода, а именно от тревоги и непонятного страха.
Даже не заметил, как к нему подошла Кармен. Тронула за плечо, кивнула на костер:
— Иди туда.
Он послушно поднялся, стащил рукавицы, протянул руки к огню. Застывшие, плохо сгибающиеся пальцы сразу же ощутили живительное тепло; придвинулся ближе, и огонь перед ним вдруг раздернулся, обнажив черный пепел с мигающими в нем углями. Пепел шевелился, вздуваясь буграми, и уходил вниз, словно земля расступалась, образуя горловину неведомой и глубокой ямы, которая неудержимо затягивала в себя, как затягивает водяная воронка случайно попавшую щепку. И вот он уже уходил вниз, влекомый непонятной силой, — глубже, глубже. И чем дальше погружался в черное пространство, расцвеченное красными, мигающими пятнами, тем шире, необъятней разворачивалась перед ним жуткая картина. Она была явственной и живой, настолько живой, что он ощущал горький запах гари. Черные, клубящиеся тучи ползли по черной, обгорелой земле, стелились рваными лохмотьями и скатывались с крутого обрыва в реку, в которой текла темно-красная вода. Неистовая жажда перехватила горло Феодосию, пепел забивал рот, и захлестывало одно лишь желание — хлебнуть живительной влаги. Кубарем скатился с высокого обрыва, рухнул плашмя на кромку берега и приник к текущей перед ним темно-красной воде. Сделал первый глоток и выплюнул — не вода это была, а кровь. Тягучая, густая, солоноватая… Он вскочил, кинулся, чтобы взобраться на обрыв, и замер, пораженный: на обрыве стояли люди, выстроенные в один ряд, и мимо этого длинного, бесконечного ряда шла Кармен, за ней шел Целиковский, еще какие-то люди, и все они держали в руках большие наганы, стволы которых то и дело вспыхивали короткими огоньками. И сыпались сверху, как семечки из порванного мешка, люди: офицеры, барышни, гимназисты и реалисты, священники, чиновники, крестьяне, приказчики и купцы — скатывались мгновенно с обрыва, падали в реку, невысоко вздымая тяжелые кровяные капли, и медленно уплывали вниз по течению, и чем дальше они уплывали, тем теснее примыкали друг к другу, и вот уже длинный плот из человеческих тел вытягивался вдоль всей реки, а с обрыва сыпались и сыпались новые, и не было им ни конца ни края…