В 1926 году между ними пролегла другая межа, во многом иллюзорная, но пока это иллюзорное развеялось, прошли годы. Я имею в виду участие Цветаевой в журнале «Версты», где, в частности, Святополк-Мирский, в полемическом увлечении, назвал Ходасевича «любимым поэтом всех тех, кто не любит поэзии». Журнала Ходасевич не принял по соображениям более принципиальным, но когда он резко выступил против «Верст», это во всяком случае не было полемикой с Цветаевой. Так что Марина Ивановна позже имела все основания сказать об этом: «Нашей ссоры совершенно не помню, да нашей и не было, ссорился кто-то и даже что-то — возле нас, а оказались поссорившимися — и даже поссоренными — мы. Вообще — вздор, — продолжала Цветаева в том же письме. — Я за одного настоящего поэта (или, как в Чехии говорили: осьминку его), если бы это целое делилось! — отдам сотню настоящих не-поэтов». Это строки из письма 1933 года, когда Цветаева сделала как бы первый шаг навстречу. Она обратилась к Владиславу Фелициановичу в связи с упоминанием его имени в своем очерке о Волошине.
Шаг был облегчен тем, что в многократных литературно-критических откликах на цветаевские произведения Ходасевич проявлял заинтересованное внимание к развитию ее самобытного поэтического таланта, столь непохожего на его собственный.
Еще в 1925 году он назвал «восхитительной» поэму Цветаевой «Молодец», оценив ее как талантливейший прецедент поэтической обработки народной сказки, — причем средствами, решительно отличающимися от укоренившейся пушкинской традиции. Правда, тремя годами позже он не принял новаторства цветаевской «Федры», найдя в ней «безвкусное смешение стилей» и «нарочитость языка». Но в 1928 году его отклик на только что вышедшую (последнюю при жизни Цветаевой!) книгу ее лирики «После России» в очередной раз продемонстрировал широту и непредвзятость его критических характеристик. Многое в этом поэтическом сборнике, где новый стиль цветаевской поэзии являл себя в полной мере, Ходасевичу показалось более чем спорным. Цветаева, считал он, «неправа, слишком часто заставляя читателя расшифровывать смысл, вылущивать его из скорлупы невнятицы, происходящей не от сложности мысли, но от обилия слов, набранных спешно, бурно, без выбора, и когда, не храня богатств фонетических, она непомерно перегружает стих так, что нелегко уже выделить прекрасное из просто оглушающего... Всякое искусство все-таки именно «мир мер», соотношений, равновесий...»
Последнее Цветаевой приходилось слышать слишком часто. Но даже в несогласии Ходасевич был иным, чем другие критики, столь легко соскальзывавшие на легкую дорожку пренебрежительной иронии. Даже там, где ему виделись просчеты, «ненайденная автором гармония между замыслом и осуществлением», он чувствовал масштаб цветаевского поэтического дара. Он отлично понимал, что перед ним совсем не тот случай, когда поэт не справляется с задачами ремесла. И вполне готов был предположить, что цветаевские «темноты» есть результат поиска иной гармонии, обеспеченной золотым запасом новых смысловых задач. Его спор был творческим спором; несогласия не помешали выразить искреннее восхищение. Он писал в той же рецензии на «После России»: «Из современных поэтов Марина Цветаева — самая «неуспокоенная», вечно меняющаяся, непрестанно ищущая новизны: черта прекрасная, свидетельствующая о неизменной живучести, о напряженности творчества». «Она созерцатель жадный, часто зоркий и всегда страстный... Эмоциональный напор у Цветаевой так силен и обилен, что автор словно едва поспевает за течением этого лирического потока...» Сравнивая поэзию Пастернака и Цветаевой, Ходасевич откровенно отдавал предпочтение последней. Он находил, что «словесную стихию» Цветаева использует «не только целесообразней, умней, но главное — талантливей, потому что запас словесного материала у нее количественно и качественно богаче. Она гораздо одареннее Пастернака, непринужденней его — вдохновенней. Наконец и по смыслу — ее бормотания глубже, значительней... Если развеять словесный туман Пастернака — станет видно, что за туманом ничего нет или никого нет. За темнотою Цветаевой — есть. Есть богатство эмоциональное и словесное, расточаемое, быть может, беспутно, но несомненное. И вот, говоря ее словами — «Присягаю: люблю богатых!», сквозь все несогласия с ее поэтикой и сквозь все досады — люблю Цветаеву».