Возле дома Нира стояла скорая, полиция и горстка соседей. Санитары заносили во двор большие носилки. «Ветка, это еще ладно, если бы ветка, – говорил какой-то дядька – А вы видели ту ветку? Бревно! Но сейчас ведь и ветра-то нет. Почему отломилось? А он еще на этом дереве когда-то беседку собирался построить. А я ему говорю, ненадежное оно, жучок, жучок все проест, вон как скрипит! Тогда еще скрипело. Это сколько ж лет прошло?»
«Детей, детей уведите! – требовала какая-то тетка. – Вы не смотрите туда, ребята не надо». Но мы смотрели и ничего такого, особо страшного не видели. Просто было странно, что повсюду разбросаны листы, а огромная эвкалиптовая ветвь, и в самом деле, не ветвь, а бревно, аккуратно лежит на столе. Отсюда незаметно было, что стол проломлен, ну и вообще – плохо было видно.
Екатерина Перченкова
Здесь нет ничего моего
Если бы теперь нас увидел посторонний человек, он непременно сочинил бы историю с хорошим концом. С тревожным сквозняком повсеместной печали: она заполняет воздух, как дым нашего костра; она необязательна и невесома, как последний десант одуванчиков в этом июле.
Два человека, мужчина и женщина, жгут письма на пустыре. Они еще молоды и определенно живы: конечно же, это хороший конец. Только писем жаль.
Нам – не жаль, да это и не письма вовсе.
Судебные иски приходят в обыкновенных бумажных конвертах. Их можно выкинуть, но все-таки лучше сжечь. Их бросают в почтовый ящик, отчаявшись застать адресата дома. Если оказываться дома как можно реже, можно дотянуть до истечения срока давности. Все так делают.
Мы с Доном смотрим друг на друга, не в силах поделить этот костер и этот пустырь. Один из нас успеет первым. Один из нас уже завтра или послезавтра в мельчайших деталях распишет, как мужчина и женщина жгут письма на пустыре, и дым стелется по траве, постаревшей раньше срока от большого солнца, и летит печальный одуванчиковый пух, темно-серый на фоне заката.
– У Долли умер кот, – говорит Дон.
– Мне жаль, – отвечаю. Неудобно, но я не помню, кто такая Долли.
– Сначала я думал, пускай умрет дедушка, – говорит Дон, и я понимаю, что он про свой сценарий, – но это шестнадцать плюс. Или даже восемнадцать. Я запутался в последнее время. У них все время умирают дедушки, даже у самых маленьких. Но считается, что до шестнадцати это их травмирует. В общем, дедушку трогать нельзя. Оставались собака или кот. А я люблю собак.
– И?
– Под двести исков студии. Один – лично мне, то есть нам с Фрэнком напополам. На пятьдесят тысяч. От одной бабушки. Бабушка верила нам, так верила, что даже не боялась оставить ребенка одного перед телевизором, а мы нанесли такую психологическую травму ее бесценной внучке, что она… ну, короче, она немножко поплакала.