Утром я проснулся совсем разбитым, зато без всяких потусторонних видений и кошмаров. Болезнь, при всех ее неприятностях, одновременно стала для меня стальным якорем, отделяющим бред от яви – нежеланным, неприятным, но надежным, как и полагается якорю. Мне оставалось провести в номере всего одну ночь, самолет улетал завтра около полудня, а это означало, что у меня есть еще один день в городе, и я был полон решимости прожить этот день как следует, а уж с завтра можно будет добраться до родного дивана и там разболеться по-настоящему. А до того я еще побуду ветром накануне карнавала, чего бы мне это ни стоило потом.
Утро выдалось пасмурным и зябким, к середине дня тучи немного разошлись, но теплее не стало. Передвигался я преимущественно от чашки капучино к пластиковому стаканчику глинтвейна и наоборот. У меня из головы не шло ночное видение. Когда я ночью напился чаю и согрелся, я снова взглянул в окно и снова увидел там то же лицо – собственное размытое отражение, такое яркое в черном стекле, что казалось, будто кто-то заглядывает в комнату. У того, в воде, тоже было мое лицо, я это хорошо помнил, разве что черты были немного ярче и мягче, чем у моего привычного отражения.
Самое странное, что ночной морок больше меня совсем не пугал. В конце концов здесь все так – часть над поверхностью воды, часть – под водой. Все здания двоятся в отражениях, почему бы не двоиться и людям, которые здесь живут, даже если живут всего три дня? Если бы я здесь родился, думал я, меня непременно было бы двое: один я носился бы по улицам загорелым вихрем, а второй – плыл, как рыба на глубине, растворенный в стылой воде.
Я так увлекся этой идеей, что почти не замечал города вокруг. Между тем совсем развиднелось, из-под туч показалось солнце, вызолотило купола собора Сан-Марко, зажгло их невыносимым глазу заревом, но я повернулся спиной к алому и золотому и побрел, глядя в плиты, через синюю тень, к арке Наполеона. Уезжать не хотелось. Уезжать не хотелось просто до слез.
– Attento! – раздалось у меня над самым ухом, а потом на меня полетело что-то вроде золотой оглобли, я инстинктивно выбросил руки перед собой и поймал это что-то, скользящее по наклонной прямо на меня. Это действительно был вызолоченный шест, вернее, огромное весло, длинное, толще моей руки. Если бы я его не перехватил, получил бы лопастью прямо в нос.
Я поднял глаза. Передо мной был остов высокой сцены, рабочие возились с драпировками, обтягивая ее по периметру. На сцене, чуть накренясь, возвышалась золотая галера, бутафорская, но такая внушительная, как будто ее в самом деле собирались спускать на воду. К ее бортам как раз крепили весла. Видимо, одно соскочило, вырвалось из рук декораторов и поехало вниз, как санки с ледяной горки.