— Ты слышишь? Как будто что-то звякнуло, словно в шкафу зазвенела посуда.
— Мыши, — сказала Ольга. — Вероятно, бегают в шкафу.
— Да, — сказала жена. — Надо будет занять у соседей кота.
Сейчас они сидели обе за столом и смотрели в его сторону, прямо на него, и не видели его. Потом жена сказала:
— Я не могу. Я больше не могу. Я не вынесу этого. Это невозможно вынести. Я хожу и думаю. А может, его несет где-нибудь. И раки выели ему глаза. Петя мой! Петя! Или, может, трамвай переехал через него, через грудь его. Ольга, я не могу больше, я задыхаюсь. Если бы я знала, мне было бы легче. Нельзя не знать. Можно день, два, но нельзя все время не знать. Я не вынесу.
И она заплакала снова, и опять тихо, безнадежно, и Петр Иванович подумал: «Она любит меня, никогда я не думал, что она так любит меня».
Потом он вспомнил, что ему теперь это ни к чему — ее любовь, потому что его все равно что нет, то есть он есть, но для нее и для всех его нет и не будет, а всякий, кто станет смотреть на него, никогда не подумает, что он так близко.
Да, теперь в его распоряжении было много свободного времени, даже слишком.
Под ним была улица, и с подоконника ему были видны окна дома напротив и как там жили люди, которых он раньше не замечал.
Какая-то девочка в коротком платьице бегала возле ворот и прыгала на одной ножке. Потом пришла толстая мама и погрозила девочке пальцем. Он видел, как мама поднялась по лестнице, ее окно было напротив его окна, она разделась и, толстогрудая, стала ходить по комнате, напевая и шлепая себя по ляжкам. Она не знала, что Петр Иванович видит ее. И ему почему-то взгрустнулось, наверно, стало жаль девочку, которая бегает возле ворот. Может, ее подстерегало какое-нибудь несчастье: автомобиль мог переехать ее или упасть вывеска на нее, нельзя же оставлять ребенка одного без присмотра.
По улице прошел нищий. Он остановился возле дома, слепой, в потертых штанах, словно он в них вырос, и протянул руку. Пешеходы проходили мимо него, не замечая его, и он стоял с протянутой рукой, робкий, симпатичный, смущенный. И Петру Ивановичу стало жаль нищего, словно он сам стоял с протянутой рукой. Он подумал с тоской, что не может сделать простое — подать нищему. Потом он подумал, что нищий, робкий и слепой, все же существует и может ходить, и жена, если у него есть жена и если она не слепая, может видеть его и обнять, и он тоже может обнять ее, хоть и не видя, но чувствуя своей зрячей рукой. А он, Петр Иванович, хоть и не лишен зрения, но к чему ему зрение, когда он сам невидим для других, а если его увидят, то примут совсем за другое и никогда не подумают, что это он.