Из блокнота в винных пятнах (Буковски) - страница 46

Я плачу налоги, чтобы мне служили, а не оскорбляли меня действием.

При необходимости, если пьяный буен и неистов, найдите способ запереть его в доме, чтоб он имел возможность ходить в туалет или звонить своей тетке в Нью-Хейвен. Это гораздо лучше тюрьмы. И суд не нужен. Можно распустить судей, чтоб заравнивали выбоины на дорогах или что-то. Я вижу тот день, если Бомба того пожелает, когда тюрем вообще не станет. Я вижу день, когда почти все до единого из одного лишь здравого смысла откажутся от преднамеренного вреда/увечий/убийств своих сограждан. Конечно, какая-нибудь свинья в поленнице обязательно найдется. Но свиней станет все меньше и меньше, когда место наказания займет понимание.

Очерк без названия в «Дани Джиму Лоуэллу»[11]

Хорошее Искусство, Творение, говоря вообще, в отношении истэблишмента и полицейского государства опережает свое время на от 2 десятилетий до 2 веков. Хорошее Искусство не только не понимается – его еще и боятся, поскольку для того, чтобы сделать будущее лучше, нужно постановить, что настоящее плохо, очень плохо, а это едва ли комплимент для тех, кто у власти, – оно, по крайней мере, угрожает их рабочим местам, их душам, их детям, их женам, их новым машинам и розовым кустам. «Непристойность» – вот каким словом они пользуются, чтоб извинять собственную гниль, дабы совершать налеты на труды и форпосты людей творческих. Книжный магазин Джима Лоуэлла подвергся налету примерно в то же время, что и магазин Стива Ричмонда здесь, на Западном побережье, стало быть, рак пошел по всей стране, и, как мне кто-то сказал: «Это просто “Вой” снова-здорово». Что показывает: мы ж ни к чему очень быстро не пришли. Загвоздка с этими налетами в том, что сами судьи лишь немногим лучше настроены на актуальность и значенье чистого творения, нежели полиция. «Маленькие журналы» малы по тиражам не потому, что писатели пишут плохо, – они малы потому, что недостаточно читателей понимает, ценит, переваривает передовое письмо. Творческого художника всегда третировали официоз и сама публика – над Ван Гогом потешались дети, швырялись ему в окно камнями. Ему повезло – у него было окно. Ему повезло в том, что у него было одно ухо. Хемингуэю повезло иметь ружье. Мне сейчас везет, что у меня есть эта пишущая машинка, эта комната, чтоб можно было вот это печатать, рассказывать вам. Я не прошу для художника милосердия, не прошу общественных фондов, я даже понимания не прошу – я прошу лишь одного: чтобы нас оставили в покое в радости, ужасе и таинстве нашей работы, и, если они станут продавать наши труды за миллионы долларов после того, как мы умрем, когда нас уже вынесут из загаженных тараканами, крысами, призраками, бутылками комнат, это будет их дело. Но я прошу, чтобы они оставили нас в покое – вам мы оставим ваших утонченных дам, ваши зáмки, новые машины, телевизоры, войну, стейки, ботинки за $45, 5-тысячедолларовые похороны, кактусовые сады в милю шириной, оригиналы Ван Гога – только оставьте нас в покое с вашей «непристойностью» и совершайте свои налеты на газетные киоски с их снимками сисек и жоп, страница за страницей, страница за страницей, голое скучное глупое мясо, туполицее мясо, на которое дрочат школьники, для заляпанных грязью психов, которые насилуют по ним юных детишек, налетайте со своими рейдами на них, налетайте на миллионнодолларовую индустрию, ЕСЛИ ВАМ ТАК УЖ НАДО НА ЧТО-ТО, К ЧЕРТУ, НАЛЕТАТЬ, а нас оставьте в покое ОСТАВЬТЕ НАС В ПОКОЕ. Через сто лет тем книгам, что вы сейчас конфискуете, будут учить в ваших университетах, если вожди ваши глупы не настолько, чтоб дать нам всем подорваться к чертовой матери. Я думаю, когда вы налетаете, налетаете вы на собственный страх, на собственную совесть (сколь мало бы ее там ни было), и налетаете вы – в ярости – на потерянность собственных душ. Я не прошу вас чересчур многое понимать. Пожалуйста, не вынуждайте меня заставлять вас понимать. Мне есть чем заняться.