— Знаешь, Ерема, у меня всегда было чувство, будто я жила не свою жизнь. Словно меня кто-то сильно так толкнул, и я завертелась на другой, чужой орбите. И вот ввинчивалась я туда, ввинчивалась… Ой, как же голова кружится. Не надо было так много пить.
В какой-то момент я вдруг поняла, что рассказываю это не Ереме, который между тем слушал очень внимательно, а себе. Какие-то смутные видения, ассоциации, картинки, пожелтевшие от солн-ца или пыли, как кадры хроники моей прошлой жизни, которую память прочно запечатала во времена моей интернатской жизни. Какие-то волшебные сады, засаженные розами, чудесная женщина, играющая на рояле и сладко пахнущая миндалем или ванилью. А может, молоком? У этой женщины была белая кожа, нежные руки с длинными пальцами, один из пальцев украшал золотой перстень с рубином в обрамлении сверкающих на солнце мелких камешков. Бриллиантов?
Еще помню вкус сырников с изюмом. Теплые, сладкие сырники, которые память связала с этой женщиной, играющей на рояле.
Конечно, это моя мать. Да вот только кто она такая, почему бросила меня, что с ней случилось, что она поступила так со своей маленькой дочкой? Если есть дом, который я хорошо помню, кусты роз, за которыми можно спрятаться, потому что они с меня ростом, рояль с вазой и букетом, и сырники, и перстень с рубином, разве это не говорит о том, что моя мать не была бедной? Обычно детей подбрасывают кому-нибудь девушки неблагополучные или те, у кого нет средств к существованию. Но моя мать явно не принадлежала к их числу. Вероятно, с ней случилось что-то серьезное, раз она решила меня пристроить в детский дом. Или она умерла?
А еще я чувствовала, что во мне, как в туго свитых нежных лепестках бутона, скрыты вполне определенные таланты. Что я по природе своей человек творческий, возможно даже, музыкант. Иначе как объяснить мое волнение всякий раз, когда я слышу голос рояля? Словно я в своей прошлой жизни была пианисткой, и рояль оказался моим самым близким другом. Или мое зародышевое существование протекало под музыку?
Конечно, признаться в этом Ереме было бы глупо. Он бы все равно меня не понял, не настолько тонкий он человек — так мне тогда казалось. Но как же хотелось поговорить с ним, с единственным близким после смерти мужа, о своих подозрениях, мечтах, пофантазировать о тайне моего рождения, в подробностях рассказать ему, как выглядел тот дом-призрак, в котором я жила свои первые дни — или месяцы, годы. Нарисовать большую комнату с высокими, в пол, окнами, роялем в одном углу и фиолетовым бархатным креслом в другом. Попытаться описать эту женщину, возможно, мою мать, высокую и стройную, по-чеховски изящную и утонченную и по-бунински живую, полную сил.