Он швырнул окурок к ограде. Притоптал его носком кирзового сапога.
Мишка торопливо натянул манжет рубашки до половины ладони раненой руки, чтобы не видна была повязка. «А если б Фиксатый резанул сильнее… И я бы тоже не сдал экзамены…»
Мишка похолодел. Встал смущенно. Что сказать?
Парень достал из кармана галифе папиросу и опять закурил.
— А тебя приняли? Да?
Мишка кивнул, пошел со двора, не оглядываясь. Пошел быстрее. Потом почти побежал от чужой боли. Ему хотелось кричать встречным о своей радости. Он вдруг подумал: единственный человек в городе, кому он может сказать о ней, — это Надя.
Он не чуял под собой земли. Баян казался ему невесомым, как в день покупки. Небо светилось голубизной. Встречные улыбались Мишке и даже оглядывались на него.
А липы вдоль тротуара бросали Мишке под ноги первые свои золотые листья.
Надя на пороге, при мачехе, обняла его и запрыгала в восторге.
— Я ни капельки не сомневалась! Поздравляю! За стол!
Она побежала в свою комнату.
— Будем пировать здесь! А не на кухне!
Она достала из-за трюмо бумажный сверток, развернула его и поставила на стол шампанского.
— Это папин подарок нам! — сказала Надя удивленной Капитолине Сидоровне. — Да, папа сказал: сдаст Михаил экзамены — отпразднуйте все. Вот!
После выпитой рюмки Надя раскраснелась.
— Миш, ты умеешь из «Первой перчатки»? Помнишь?
Мишка взял баян, прошелся по клавишам, вспоминая знакомую мелодию. Надя пробовала подпевать.
— Нет, надо чуть-чуть выше.
Мишка взял выше. И Надя запела. Запела взволнованно, неожиданно чистым-чистым голосом.
«Милый друг, наконец-то мы вместе. Ты плыви, наша лодка, плыви…»
Видя, что Мишка удивлен, она вскинула радостно брови — да, вот так я умею петь, и мне хорошо петь с тобой.
«Сердцу хочется ласковой песни и хорошей большой любви…»
Она пела, будто говорила ему — да, это мне хочется и песни и любви. Ты понимаешь? Он глядел на нее, и в его сердце — он это впервые ясно чувствовал! — жила и песня, и любовь.
— А хочешь, спою тебе еще? Пела одну песню эвакуированная, в Сибири. Мужа у нее убило под Ленинградом… Она та-ак пела! Если б ты слышал!.. Я, конечно, не так… Ну, давай. В этой же тональности.
Надя встала возле Мишки. Повернулась к окну. И вдруг издалека-далека, еле слышные, донеслись щемящие звуки. Они нарастали. Они сливались в мелодию той, безымянной, бесконечной в своей просторности, русской песни, в которой, боже мой, и слов-то почти нет, а как же она берет за душу!..
«Ой, взлета-а-ала… Ой, лета-а-ла го-орлинка-а-а да рядом с я-а-асным со-о-околом…»
Вскинув голову, Надя вела причудливую мелодию, по-прежнему глядя в окно и, может быть, видя и заснеженную Сибирь, и ту обездоленную женщину. И Мишке показалось, что он раньше уже где-то слышал эту песню и что она живет в нем; что он знал ту женщину, которая пела ее, — женщина была похожа и на мать его, и на соседку тетку Химку, и на многих женщин военной поры.