Если не считать этих редких долгих взглядов, папа почти никогда не смотрел на нее. И мама тоже. Они редко смотрели на нее или друг на друга и почти не говорили — только осколочки, обрывочки, которые падали на дно колодца густого молчания: «Принеси бидон с керосином». «Сходи еще за початками». И мама: «Принеси мне мою Библию, Эва-Лина».
Когда Эви была еще в третьем классе, она часто просыпалась по ночам от скрипа и полязгивания пружин кровати в спальне у нее над головой, глухого толчения, отдававшегося в стенах, в полу, и голос матери, как натянутая проволока: «Иисусе… смилосердствуйся!» Звук этот был повсюду, Эви не затыкала ушей, а изо всех сил прижимала одеяло к глазам, пытаясь отогнать образы, которые, как враги, вырывались откуда-то изнутри нее. И дышала она так часто, что грудь тряслась и подпрыгивала.
Отец часто разрубал молчание в доме, говоря: «Иди наверх, девочка». Иногда он выжидал, пока мама не уходила из дома, но чаще она стояла прямо тут, в кухне, или сидела у плиты со своей Библией, старалась унять дрожь в руках, а глаза ее пряталась за стеклами очков для чтения. И Эви шла наверх. Она никогда не плакала. Она научилась подавлять слезы, загонять их назад. И возникали они словно бы не в глазах, а в горле. Оттуда она загоняла их ниже, в грудь, в полный до краев резервуар, всегда полный, давящий, и она боялась утонуть внутри себя.
В тот день, когда папа принес домой новые санки, она отвела от них глаза, а потом опять посмотрела. Они были прислонены к стене у задней двери, и зимнее солнце играло на их лакированной поверхности, сверкающей, как зеркало. Она зажмурилась. Но за веками горел запечатлевшийся образ, слова «СНЕЖНАЯ ПТИЦА», слагавшиеся из красных, зеленых, золотых пятен.
Папа стоял у окна и смотрел на улицу, только слегка повернувшись к ней. Тело у него было расслаблено, руки он сунул в задние карманы, вдоль челюсти подергивалась мышца, когда он проталкивал табачную жвачку от одной щеки к другой. Эви потрогала Снежную Птицу, отдернула руку, опять потрогала. После долгой тяжелой минуты она схватила санки, прижала к себе, точно щит.
Санки она спрягала под старой кушеткой, на которой спала, — придвинутой к стене кухни напротив лестницы, в стороне от заднего незанавешенного окна. Ее отчасти загораживала плита, так что глаз часов на нее прямо не светил.
Когда ночью папа и мама лежали в кровати наверху, Эви замирала в этом странном полусвете, иногда обнимая себя, словно чтобы согреться. А потом свешивалась с кушетки, удостоверяясь, что санки там, под ней, на своем месте. К голове приливала кровь, щеки горели, и ей становилось совсем дурно от неуемного желания — она ждала, когда выпадет снег.