Кэтлин по большей части воспринимала это с удовольствием — экзотическая пища и зверье. И даже в периоды скуки и неудобств держалась терпимо и бодро. Вместе с тем, однако, казалась малость озадаченной. Война для нее была такой же древностью, как пещерные люди и динозавры.
Однажды утром в Сайгоне она спросила, что это было такое.
— Вся эта война, — сказала Кэтлин. — Почему люди посходили с ума и набросились на других людей?
Я покачал головой.
— На самом деле не посходили с ума. Просто одни хотели одного, а другие хотели другого.
— А чего хотел ты?
— Ничего. Остаться в живых.
— И все?
— Да.
Кэтлин вздохнула.
— Ну, я совсем этого не понимаю. То есть почему даже сюда ты попал с самого начала?
— Не знаю, — сказал я. — Потому что так было надо.
— Но почему.
Я попытался найти какие-то слова, но в конце концов пожал плечами и пробормотал:
— Это что-то таинственное. Сам не знаю.
Остаток дня Кэтлин была очень тихой. Зато вечером, перед тем как лечь спать, положила мне руку на плечо и сказала:
— Знаешь что? Иногда ты совсем чудной, а?
— Ну, не думаю, — сказал я.
— Да, очень. — Она убрала руку и нахмурилась, глядя на меня. — Вот ты приехал сюда. Какая-то глупость происходила много лет назад, и ты никак не можешь ее забыть.
— И это плохо?
— Нет, — сказала она тихо, — это чудно.
На второй неделе августа, к концу нашего путешествия, я и устроил эту дополнительную поездку в Куангнгай. Туристская программа была отличная, но я с самого начала хотел свозить дочь в места, где бывал солдатом. Хотел показать ей Вьетнам, из-за которого просыпаюсь по ночам, — тенистую тропу за деревней Микхе, грязный старый свинарник на мысе Батанган. Однако времени оставалось мало, и пришлось выбирать. В конце концов я решил привезти ее на этот клочок земли, где умер мой друг Кайова. Это казалось приемлемым. И кроме того, у меня здесь было дело.
Теперь, глядя на это поле, я думал, не ошибка ли это. Все было слишком обыкновенно. Стоял спокойный солнечный день, и поле было вовсе не тем полем, которое я помнил. Я представил себе лицо Кайовы, его манеру улыбаться, но, вспоминая, ощущал только досаду и неловкость.
Позади послышалось хихиканье. Переводчик показывал Кэтлин фокусы.
Все изменилось.
Теперь здесь птицы и бабочки, мягкий шелест живой природы. Внизу, в земле, несомненно, еще были наши следы: фляги, патронташи, котелки. Это маленькое поле, думал я, так много поглотало. Моего лучшего друга. Мою гордость. Мою веру в себя, как в человека, наделенного хоть малым, но достоинством и храбростью. Однако подлинного чувства во мне не поднималось. Его попросту не было. После той долгой ночи под дождем я как будто окаменел изнутри, исчезли все иллюзии; прежние амбиции и надежды утонули в грязной земле. Прошли годы, но леденящий холод так и не исчез до конца. По временам я не способен на сильные чувства — печаль, жалость, любовь, страсть — и почему-то виню это поле за то, каким я стал, виню его за то, что оно унесло человека, которым я когда-то был. Двадцать лет это поле воплощало собой всю погибель, которой обернулся Вьетнам, всю эту пошлость и ужас.