Если офицеры в гостиной окажут жесткое сопротивление (фронтовики все-таки!), то Игнат забросает гранатами окна и ворвется вовнутрь.
Что ж, все казалось грамотным и продуктивным. Возражений быть не должно.
Их и не было. Петр Ильич — в кресле, нога на ногу — курил, фигурно пуская дым, всаживая колечко в колечко. «А что, сойдет, — промолвил он безмятежно… Сидевший на полу Игнат готовил оружие, разбирал и собирал пистолеты. По поводу услышанного ограничился польским выражением, означавшим равноценность любого варианта.
И тем не менее нельзя было не уловить скрытое неодобрение. План ни к черту не годится — вот что висело в комнате. Но раз иного нет — это тоже висело, — то пусть будет так. Пойдем, постреляем, повзрываем. Да и выслушивали меня так, будто я не с ними пойду на акцию, а с другими.
Вдруг подала голос Анна, сказала, что пойдет вместе с нами, иного выхода у нее нет. Да оставить одного Петю она не может.
Это уж было слишком. Петр Ильич рассмеялся: «Ты меня уморила!..» Я ждал, что он скажет любимой женщине о квадрате 41-8, туда надо ей пробираться, туда! Но Петр Ильич молчал, и думалось поневоле, что разлюбил он ее до бесчувствия. Или всерьез полагал, что живым перелезет через ограду, уничтожив Риттера и Врубеля? Может, он и впрямь родился под счастливой звездой?
Выкраденный «Хорьх» Игнат обещал поставить во дворе дома Петра Ильича. Обговорили кое-какие детали. Сбор назначили на восемь утра.
Еще можно было что-то изменить или подправить. Но что? Я сидел в кабинете, в «Хофе», до меня почти не долетал ресторанный шум, идеальные условия для думания, привычная обстановка, не раз выручавшая. Но не думалось. Все раздражало — и офицерское нытье, и офицерская похвальба. Наверное, можно бок о бок жить с немцами долгие годы, не чувствуя ущемленности, если бы годы эти протекали в мире и совместной работе. Но слышать каждый день проклятия и угрозы, направленные на народ, кровь которого пульсировала в тебе, было обременительно. Подавляемое злорадство мутило рассудок, угнетало, вырывалось жестами, словечками, их надо было как-то оправдывать, сохраняя себя среди немцев, заделывать и замазывать. И на все это требовалось терпение, уже иссякавшее. Часами мог я смотреть на немцев и поражаться тому, что они здесь, на земле, где по крайней мере десять веков уже звучит славянская речь. Все они, эти офицеры, выросли на германских землях, обустроенных — при всем разнообразии их — одинаковыми жилищами с одинаково говорящими людьми. Все они, эти офицеры, учились в гимназиях и школах, носящих имена Гумбольдта, Лессинга, Шиллера, имевших старинные, чуть ли не с рыцарских времен, обычаи. Многие лейтенанты и обер-лейтенанты, не говоря уже о старших офицерах, получили классическое образование и могли при случае щегольнуть латынью или строчками Гёте. У них, у офицеров, сложился общий для всех идеал семьи, женщины, мужской дружбы. Они казались мне одинаковыми, и думалось, что их, немцев, нельзя изымать из того этнического скопища, которое создано историей, временем и которое очерчено границами государства. Они могли быть немцами в пределах немецких земель, и все их попытки перенести германство свое на земли, где могли жить только славяне, были безумством, и конец этот близился.