Братья и сестры. Две зимы и три лета (Абрамов) - страница 22

— Рука-то что? Не с войны случаем? — спросила сердобольная Василиса.

— С ней самой. С фронта, мамаша.

— С фронта?

Колхозники заново с неподдельным изумлением посмотрели на прохожего. Первый раз они видели живого фронтовика, человека, пришедшего из того, другого мира, где были их мужья, отцы, братья.

Женщины, опомнившись, бросились приготовлять место на санях для дорогого гостя. Настя постлала соломы.

— А с какого фронта? — нетерпеливо спросили незнакомца, едва тот опустился на сани и вытянул ноги в заляпанных грязью сапогах с широкими негнущимися голенищами.

— С Ленинградского.

— Что? С Ленинградского? — подскочил Трофим. — Парня моего не видал? Белый, здоровый, на один глаз косит.

— Ты хоть фамилию скажи, — рассмеялась Варвара. — А то — «белый, здоровый».

— Фамилия? — Трофим вытаращил глаза. — Фамилия известна. Максим Лобанов.

— Нет, не помню, — улыбнулся гость и начал доставать из кармана шинели кисет с обрывком газеты.

— Как вы одной рукой-то… — посочувствовала Василиса.

— Это, мамаша, дело нехитрое — могу и вам скрутить, — пошутил гость. Закуривайте, — предложил он Трофиму.

— Старой веры держимся, — буркнул Трофим.

— Ну-ко, Троша. — С других саней встала, жеманно улыбаясь. Варвара. — Чем дыму-то зря пропадать, дай лучше я понюхаю.

— Надумала, шалава, — сердито проворчал Трофим.

Варвара, подсаживаясь к фронтовику, игривым взглядом скользнула по его лицу, вздохнула:

— Бывало, своего все из избы гнала, табашником ругала, а нынче бы понюхала, да нет…

— Сказывай, дыму захотела, — раздался гулкий бас. — Смотри, Варуха: Терентий узнает, он тебе покажет дым.

Гость с удивлением посмотрел на молчавшую до сих пор женщину с угрюмым, некрасивым лицом. Была она необъятно широка в плечах и стане и на целую голову возвышалась над молоденькой девушкой с добрыми, открытыми глазами, как грибок-подросток прижавшейся к ней сбоку.

Марфа переняла его взгляд, недовольно сдвинула черные ершистые брови: «Что, не видал таких?»

А Варвара, ничуть не смутившись, самоуверенно отвечала:

— Уж я-то своего Терешеньку сумею улестить, только бы вернулся. Будьте спокойны, Марфа Павловна…

— Хватит тебе! — прикрикнул на нее Трофим. — Пасть раскрыла — не слыхали… Правда-нет, в Ленинграде мор страшный?

Лицо гостя помрачнело. Карие, глубоко посаженные глаза стали углисто-черными.

— Зимой сто двадцать пять грамм на гражданского. Четверть фунта. Хоть гляди, хоть нюхай. Под снарядами, под бомбами. Холод, света нет… — Он глубоко затянулся, закашлялся. — Помню, зимой приехал я с фронта за снарядами на завод. Ад кромешный! Темень, крыша снарядом разворочена, ветер как на пустыре. А зима, сами знаете, какая была. Вижу, в одном углу лампешка чадит, рабочий у станка стоит — в шубе, голова тряпьем обмотана. Рукавицы снимет, подует на руки да снова за клещи. Ну подошел, смотрю. А у него, понимаете, лицо все обморожено, прямо как чугунное — места живого не сыщешь. Только одни глаза из-под очков поблескивают. Что, говорю, доживем, отец, до победы? А он посмотрел на меня да и говорит: «Надо. Я сегодня пятого — последнего в семье на кладбище отволок…»