И вот наконец последняя дверь и ее предупреждающее напутствие:
— Шеф ждет. Поставь у входа чемодан, когда войдешь; руки на затылок, когда сядешь.
Стон сидел за столом, похожим на саркофаг, с седым зачесом над тремя морщинами, рассекающими лоб, не старый и не молодой, а много, много поживший. Колючий взгляд его недобро встретил меня и не отступил, хотя у меня самого в глазах столько злости, что на семерых хватит. Но Стон смотрел не столько зло, сколько безжалостно, ледяной взгляд прокурора или судьи, уверенного в том, что приговор присяжных будет: виновен. На то, что я чемодана у дверей не оставил и рук на затылок не положил, он не обратил внимания, только спросил:
— А где остальные?
— Не следил, — говорю, — к столбу не вышли. Я один как был, так и приехал. Машина сама открылась, завелась, газанула да еще поговорила о том о сем.
Говорю об этом так, между прочим, словно ничего удивительного тут нет и говорящая автомашина для меня штука обычная, вроде магнитофона. И Стон тоже не удивляется и равнодушно, будто я ему не миллионы, а старые бутылки принес, кивает на дверь: чемодан, мол, отдай Джакомо Спинелли, а гонорар получишь, как договорено.
— Есть оговорочка, — поправляю я его, — договаривались о стеклышках для науки, а в чемодане алмазы для огранки. Потому и расчет будет другой.
— О расчете, — говорит, — разговаривать надо с Джакомо, я ему все дела передал. Как он скажет, так и будет.
А я смеюсь и похлопываю по автомату под мышкой: будет, мол, как я скажу, а с Джакомо у меня старые счеты: авось разберемся.
И тут стена поворачивается, как на шарнирах, и передо мной уже другой стол, а за столом не Стон, а Джакомо Спинелли. Меня он не узнал, как и в первый раз, когда я по объявлению пришел. Мы-то с ним одногодки, обоим под сорок, только я за эти семь лет разлуки в худобу подался, а он обрюзг. Из-под обтяжной трикотажки жиры выпирают кольцами, как автопокрышки, положенные одна на другую. Сидит передо мной этаким живым Буддой и с моего чемодана, как удав с притихшего кролика, глаз не сводит.
— Полный? — спрашивает.
— Полный, — говорю.
— Пять тысяч твои, — радуется он, — как в банке. Хочешь чеком, хочешь наличными.
— А сколько ты взял за товар, который мы семь лет назад с витрин у Тардье увели?
— Не помню, — говорит, — такого случая.
— А я тебе напомню. Два миллиона моих ты взял плюс долю Гориллы и Кэпа. Вот и настало время баланс подвести.
Он даже осел, как тесто, которое встряхивают.
— Термигло?
— Он самый, — говорю. — Не похож.
— А мне, — говорю, — в Брюсселе другую фотокарточку сделали. — И тут мне смешно стало, как его жиры-шины от страха заерзали.