Золотой дождь (Никонов) - страница 25

Были мои невольные знакомые в том же состоянии, шевелились медленно, а мужчина приобрел еще огромный безобразный шрам на правом виске и выше, словно бы кто-то от души хотел стебануть его обухом, да промахнулся, задел скользом. Лицо женщины еще более очугунело и теперь уже никакой синяк на нем не был бы заметен, потому что по цвету сходило за каслинское литье.

Компания довольно громко шумела, порывалась петь, излучала длинные винные волны, люди в вагоне постепенно отсаживались от них подальше, и вскоре пьяницы остались среди вагона как на островке. Я сказал «компания», потому что с четой супругов был некто третий, тюремного обличья молодой мужчина, его они звали то Володей, то Валерой. Володя-Валера был, видимо, из недавних друзей и ехал в гости или переночевать. Известно, что люди, подобные описанным, легко знакомятся, в пять минут становятся друзьями и так называемыми «корешами» — ненавистное мне слово, — скверно пахнет от него табаком, водкой, матерщиной и какой-то еще обязательно псевдоматросской удалью. И опять скажу: не стоило бы тревожить всю честную компанию, если б не одно примечательное явление… Женщина держала в худых коленях и нетвердыми руками горшок с цветком. И цветок этот — глоксиния — невинно смотрел большими белыми с синим бархатными колокольцами. Он казался несчастным и напуганным.

Временами женщина угрожающе кренилась с лавки. Тогда супруг на нее кричал, а Володя-Валера бросался подстраховывать горшок с невиданной заботливостью. Он даже вообще хотел принять цветок, держать сам, но женщина наотмашь брякнула его по лбу, и он отступился. Все началось сначала…

В конце концов горшок все-таки выскользнул у нее из рук, с глухим стуком раскололся на полу вагона. Раздались дикие крики, вой, мат. И видавшие виды пригородные женщины морщились, а мужчины в вагоне принимали вид суровой готовности, не ввязываясь, однако, в семейное дело. Наконец шум поутих. Валера-Володя полез собирать черепки. Мужичок нетвердо закурил. А женщина… Она привалилась головой на спинку скамьи и вдруг зарыдала, зашлась в три ручья, и, вслушиваясь в ее причитания, в это пьяное горе, я опять увидел, как в потерянном, потерявшем себя без остатка существе еще метался и горевал человек, искал в себе женское и человеческое, и оно проступало сквозь плач, чудилось в согнувшейся спине.

Мне было трудно наблюдать все это. Не могу смотреть, как плачут женщины и дети.



Жизнь цветка, по-видимому, тоже стремившегося к совершенству — иначе, зачем же он так цвел, возводил эти бархатные волшебные трубы с белыми звездочками внутри — побудила вспомнить, что и таинство растений не обошло моего детского круга познания жизни. На пустырях, свалках и огородах, где неслышно проходило мое детство, росло бесчисленное множество растений, трав и цветов, которые я или считал за нечто родное, свойское — а это в первую очередь были лебеда, полынь, репьи, крапива, мать-и-мачеха, — или они поражали меня своим видом, запахом цветения, чем-то еще непонятным, едва угадывающимся тайным предназначением.