Северный свет (Кронин) - страница 9

В парадной комнате на покрытом свежей скатертью столе были любовно разложены и расставлены ножи, вилки, фарфор — словом, все те мелочи, которые он им дарил, — а на блюде аппетитно красовался золотистый жареный цыпленок. Все, что делала Кора, она делала весело, умело и заботливо, с огромным желанием доставить удовольствие.

Они подождали несколько минут, радиола наверху умолкла, и в комнату вошел Дэвид. Он, как всегда, казался замкнутым и рассеянным, но Пейдж сразу увидел, что он в хорошем настроении. Выглядел он отлично, и хотя, как всегда, был одет странно — свитер с высоким воротом, палевые плисовые брюки и старые замшевые башмаки, — сразу бросалось в глаза, что он очень красив: такой же высокий, как Кора, но только худой — еще слишком худой, — с мягкими светлыми волосами, белой кожей, с чудесными ровными зубами.

— Как идет работа? — спросил Генри, пока Кора разрезала цыпленка.

— Неплохо. — Дэвид небрежно принял из рук жены тарелку с заманчивым крылышком, брюссельской капустой и картофельным пюре, несколько секунд разглядывал гарнир, потом рассеянно взял вилку.

— Нам в редакцию прислали новую биографию Эдварда Фицджеральда…[3]

Дэвид поднял брови.

— Я подумал, что тебе, может быть, интересно посмотреть ее, — оправдываясь, пробормотал Пейдж.

Дэвид с легкой усмешкой посмотрел на отца.

— Неужели ты поклонник Калифа Восточной Англии… человека, написавшего это неподражаемое двустишие:

Не спорит мяч о том, что нет, что да,
Куда пошлет игрок, летит туда.

Пейдж чуть заметно улыбнулся. Покровительственный тон Дэвида не был ему неприятен: ученый филолог, кончивший Оксфорд чуть ли не с высшим отличием, имел право смотреть на него сверху вниз. Самому Генри не удалось закончить образования: из-за внезапной болезни отца он должен был взять на себя руководство газетой и, хотя старался восполнить пробелы в своих знаниях, читая множество книг, все-таки не забывал, что пробыл всего два года в Эдинбургском университете, куда поступил по настоянию Роберта Пейджа, который сам там учился.

— Омар Хайям не так уж плох, — попробовал он возразить. — Рескину[4] он нравился.

Дэвид поморщился и произнес звучную арабскую фразу.

— Вот что я думаю о достопочтенном Омаре.

— А что это значит? — спросила Кора.

— Боюсь, что мы не так близко знакомы, чтобы я мог перевести вам это, — ответил Дэвид и разразился таким бурным хохотом, что Генри бросил на него быстрый встревоженный взгляд. Однако, вспомнив дни, когда его сын, погруженный в глубочайшую душевную депрессию, сидел, опустив голову, зажав руки в коленях и тупо уставившись в пол, он обрадовался и этому смеху. Хуже всего были ночи: бесконечные, бессонные ночи, пронизанные страхом перед неведомым врагом. Нельзя сказать, чтобы в армии Дэвиду пришлось тяжелее, чем другим, — он сражался на Крите и при отступлении заболел дизентерией, — и все же в нем развилась обостренная чувствительность, от которой он не мог избавиться, пока учился в Оксфорде, и которая полтора года назад привела к опасному нервному заболеванию. Невроз с параноическим уклоном, как назвал его Бард. Но Генри никак не мог согласиться с доктором, когда тот вдруг заявил, что заметил повышенную нервозность у Дэвида еще в детстве. Возмутительное утверждение, которое едва не привело к разрыву между старыми друзьями.