— Его высокоблагородие, командир дивизиона берет Фараона под седло, — сказал, наконец, взводный. — А ты возьми заводского Текинца, — добавил он примирительно. — Конь тоже хороший, Афоня, ты не кручинься.
И все-таки этой беды Афонька не ждал.
— Что? — придушенным голосом спросил он и шагнул к взводному. Мы с Роговым схватили его за руки.
— Но… Но… Ты легче, парень, — забормотал взводный, отступая. — Смотри-ка… Можно до командира…
Но Афонька вдруг стал жалок, — я никогда не видел его таким. Он растерянно затоптался на месте, потом бросился к Фараону.
— Не отдам коня. Мой он конь… Не отдам… Что же ты это? — заговорил он быстро, в беспамятстве.
Он обнял Фараона за шею, прижался к ней изуродованной щекой.
— Оставь, Афоня, брось. Я пойду, буду просить. Он отдаст, — бессмысленно говорил я, снимая его руки с шеи Фараона.
К моему удивлению Афонька не сопротивлялся, — он дрожал и позволил увести себя к шалашу.
— Ты ляг, Афоня. Брось. Выручим… Ну, поездит он день, два — отдаст, — говорил я, сам не веря своим словам. — Ты ляг. А Текинец тоже хороший конь…
Он лег на солому вниз лицом и замер.
За ужином я принес ему котелок с борщом, поставил рядом. Но борщ остыл нетронутым.
Афонька, не шевелясь, лежал до ночи.
Фараона увели.
На площадке перед командирским домом полковник учил его ходить испанским шагом. Когда полковник легкими ударами хлыста бил под сгибом ноги, Фараон вытягивал ее вперед и плавно ставил на землю. Потом другую. Он танцевал, как балерина. Он понимал ненужную науку. Он понимал все… Это был удивительный конь. Ослепительные качества скакунов всех пород, от арабских до английских, воплотились в его огненном теле.
В оскорбленной жизни Афоньки был он единственной радостью.
Ночью Афонька ушел из шалаша.
Я подождал, пока затихли его шаги, и тоже вышел наружу.
Эскадрон спал. На соломе, покрытой попонами, в островерхих шалашах из хвороста и прямо под высоким темным небом спали гусары. Сбоку каждого — седло со сложенными на нем накрест винтовкой и шашкой. Длинным частоколом выстроились вдоль забора пики.
Бредит во сне рослый Демидов, вытянув ноги через дорожку к коновязи. Снится ему, должно быть, деревня…
Дремлют стоя и лежат на земле лошади на свободно отпущенных во всю длину с коновязи чумбурах.
Покачиваясь на сухих стройных ногах, чутко спит: кровная Колхида, моя золотистая красавица. А в конце взвода, на крылечке рабочей избы, нахохлившись ночной птицей, сидит дневальный, — тоже дремлет.
Зачаровала, усыпила всех ласковая таинственная ночь… Висит над лесом месяц. Рассматривает он древние владения грозного Ливонского ордена.