Слесарь Экземплярский, смешливый, рыжий, с низким лбом и толстым решительным носом, был приговорен к четырем месяцам за то, что опоздал на работу на двадцать минут (это приравняли к прогулу, а прогул – к самовольному уходу). Он сказал Веревкину:
– Ну, все! Мало ли какие бывают обиды? Теперь все это надо забыть, тем более что после войны начнется совсем другая жизнь.
Наконец, были и третьи – те, для которых война была вдруг блеснувшей возможностью искупления.
Худощавый, похожий на цыгана заключенный, которого звали Лука Трофимыч, был приговорен к десяти годам за убийство жены. Разговорившись, он рассказал Николаю Ивановичу о том, как это случилось. Жена была хорошенькая, моложе его на пятнадцать лет. Его предупреждали, когда он влюбился, что она добрая и не может устоять, когда за ней начинают очень ухаживать. Но что значит "очень"? Он надеялся, что в замужестве она не позволит ухаживать за собой так уж "очень". Но она позволяла. Он убеждал ее, просил, умолял. Она соглашалась, потому что тоже любила его, и даже больше, чем всех, как она уверяла. Но потом кто-нибудь опять начинал ухаживать – неизвестно, так ли уж "очень", – и начинались новые уговоры и ссоры.
Он задушил ее не в ссоре. Они поехали погулять на Москву-реку, в Рублево, и там, искупавшись и поговорив о спектакле "Таня" – накануне они были в театре, – он это сделал. Он задушил ее "задумчиво" – так он сказал на суде. Самое это слово послужило основанием для сурового приговора.
Он и был человеком задумчивым, всматривающимся, вслушивающимся. Тюрьма и все, что было связано с нею, проходило мимо него, почти не касаясь. Он все еще был там, на берегу в Рублеве.
Известие о войне преобразило его. Он побрился осколком стекла (у арестантов отбирали все острое), надел чистую рубашку. Он не только оживился, он стал другим человеком – таким он был до своего несчастья. Глаза заблестели, на худом лице появился румянец. Прежде он все встряхивал головой, как бы отгоняя видение, всегда стоявшее перед его глазами. Теперь тот берег в Рублеве, хорошенькая задушенная жена, удивление и ужас перед тем, что он сделал, – все отошло и встало вдали. Так он сказал Веревкину. Только об одном он беспокоился – возьмут ли его на фронт.
– Конечно, возьмут, – сказал ему Николай Иванович.
Капитан Миронов был прав, утверждая, что девять десятых заключенных охотно пошли бы воевать. Но никто не просил их воевать. Строгости усилились после обстрела "Онеги". У тамбучи стояли теперь двое часовых. Повару из заключенных запрещено было являться на камбуз, и пайки раздавались в трюме под присмотром начальника конвоя.