День впереди, день позади (Крохалев) - страница 12

Дрожки сильно трясет. Мама тянет вожжи и кричит:

— Тпру-у! Стой, окаянная! Тпру! Тпру! Да куда ж ты!.. Тпру-у!

Вижу: лошадь высоко взметывает ноги, бросает копыта вбок, стукает ими в оглоблю, голова ее задрана вверх и в сторону, круглый глаз косит назад, от пенных губ к маминым рукам протянулись струны вожжей. Потом я кубарем качусь к задней стенке короба и больше ничего не вижу: ни копыт, ни конской головы, ни вожжей — ничего, кроме маминых глаз, они мечутся то назад, ко мне, то вперед, к лошади. Глаза у мамы… Я никогда таких не видел…

Дрожки швыряет, они мчат то прямо, то боком и летят к лесу. А перед лесом видно овраг. Он ближе, ближе, ближе. Зажмуриваюсь, вдавливаюсь в сено. Слышу, как мама кричит, дрожки резко наклоняются вперед, я качусь к маме, она хватает меня одной рукой, открываю глаза: овраг совсем рядом, он глубокий, зарос кустами, лошадь присела и дрожит, передние колеса брички провалились в яму. Мама далеко отбрасывает вожжи, прячет лицо в мою рубаху и трясется вся, а рубаха моя становится мокрая…


Дядька Селёма не обманул: в городе на самом деле много каменных домов. Они совсем не похожи на наш каменный амбар за клубом и высокие, как церковь, и даже выше. Возле одного мы остановились.

Дядька в белом халате больно щупал мою ногу, хотел разогнуть колено, я кричал, а он говорил:

— Ну-ну! А еще говоришь — герой!

Потом он подал маме бумажку:

— На рентген!

Я испугался. А рентген оказался совсем не страшным, даже интересным, только холодным.

Тот же дядька в белом халате долго смотрел у окна прозрачно-темное с белыми полосами гибкое стекло, потом сказал:

— Что же вы, мамаша, так поздно? Туберкулез тазобедренного сустава. И очень запущенный. Будем накладывать гипс. Процесс долгий, конечность придется выпрямлять в несколько этапов…

Мама заплакала и стала говорить, что я жаловался только на коленышко.

— Это ничего не значит, — сказал дядька. — Коленные сухожилия стянуты, это естественно.

Я понял только, что останусь один, без мамы, и заревел. Мама прижала меня к себе, вытирала слезы и мне, и себе и все говорила:

— Ну не плачь, сынок, не плачь. Я туто, туто… Не плачь… Туто я пока ишшо… — и спросила у дядьки: — А может, можно мне с им? Хоть как? На одной кровати, может? Ну, хоть как-нить, маленький жо…

— Нет, нельзя! — сказал дядька сердито.

— Ах ты, господи! Горюшко-то какое…

Ногу мне замазали белой глиной, и она стала каменная, как стена. Я полежал несколько дней в палате. А потом глину разрезали, содрали с ноги, давили на колено, я кричал и кусал теток в белых халатах, которые меня держали, а ногу опять замазали и отвезли меня в палату.