Дунай он хорошо знал, и сейчас воочию видел, как дрался весь фронт и как дралась 4-я гвардейская, и видел и слышал, что делал и говорил каждый из близких ему, бывших там.
Вот по-солдатски румяное, скромное лицо командарма, сформированное из элементов простоты, строгости и скромности. Это был самый худощавый и подобранный из командармов, с походкой командира дивизии и решительностью командира полка.
И Воропаев видит, как он, сморщив белесые брови и постукивая по карте карандашом, выслушивает срочный доклад командира корпуса, который высоким голосом и обязательно улыбаясь, о чем бы он ни докладывал, сообщает о сделанном прорыве.
Воропаев увидел и начальника штаба, лежащего во весь свой гигантский рост на карте, с телефонной трубкой у левого уха в напряженно побелевшей руке.
Если бы художник вознамерился написать его портрет, он должен был бы выбрать именно эту позу, как наиболее характерную для любого часа его боевых суток. Он завтракал и читал газеты только в те минуты, когда ему массировали левую руку.
Увидел он и генерала из солдат и солдата из профессоров, члена Военного Совета, человека, в которого поголовно была влюблена вся армия.
«А Никита Алексеевич, должно быть, как всегда, впереди», — подумал Воропаев о том командире корпуса, у которого он в последнее время был заместителем по политической части, — и сердце его сжалось от зависти к тем, кто там, и жалости к самому себе.
Какая суета, какое напряжение сейчас у Раевского! Сам он, должно быть, не спавший суток трое, охрипший, но неизменно веселый, сидел, как всегда, «на шее» у кого-нибудь из командиров дивизий, а то и командиров полков и, рассказывая анекдоты, которые не позже чем через час становились известны в ротах, записывал себе в книжечку наблюдения и впечатления для вечернего разноса в приказе по корпусу.
Или, как это было под Яссами, в критический момент гигантской, еще не определившейся операции он говорит кому-нибудь из командиров дивизий:
— Ну, дорогой Антон Степаныч, возглавь-ка, милый, полк, а я, по старой памяти, займусь твоей дивизией, и давай дадим с тобой такого жару, чтобы чертям стало тошно…
И пробивал этой дивизией первую, еще едва различимую щель в обороне противника.
Глаза Воропаева были мокры от слез.
«Не вернется уже более эта жизнь, не увижу я никого из них», — и, горько вздохнув, он стал смотреть на дорогу, чтобы оторваться от своих видений, но видения были сильны и навязчивы.
Скрипя и качаясь, машина бежала по извилистому шоссе. Воропаева подбрасывало в пустом и легком кузове и от тряски, кашля — а может, еще и от голода — слегка укачивало. Было уже совсем темно. Горы, казалось, спускались вниз, тучи нарастали над горами, а море будто вползало на нижний край неба, забрызганный пятнами первых, еще тусклых звезд.