…Так, каков он ни есть, прими мой сборник! А твоим покровительством, о Дева, Пусть он век не один живет в потомстве.
Август, 58 г. до н. э.
Люций, любимый брат мой!
Твои обвинения не ранят меня, поскольку совершенно не относятся к делу.
Нет, я всегда надеялся, что мои поэмы произведут фурор, который будет длиться вечно. Ты же знаешь, мысль о том, что меня могут забыть, стереть со скрижалей истории, как смывают чернила молоком, мне нестерпима.
Мое стремление остаться непреходящим едва ли можно счесть несбыточным: что это такое – заниматься любовью с Клодией Метеллой, из‑за меня узнают все, а не только те сотни, кому действительно выпало подобное счастье.
Я знал, что делаю. И не говори, что я погорячился. Напротив, я превратил это в священнодействие.
Эти поэмы сотни раз писались и переписывались на покрытых воском табличках слоновой кости. Я писал их и тут же стирал: тупой кончик моего стилуса трудился ничуть не меньше острого. Я безжалостно расплавлял один неудачный вариант за другим. Прошло много месяцев, прежде чем я наконец был удовлетворен.
А потом пришла пора генеральной репетиции: долгими неделями я с нечеловеческой аккуратностью упражнялся в каллиграфии на бывшем в употреблении папирусе, с которого были стерты прежние надписи. В конце концов, когда слова сами потекли с кончиков моих пальцев на палимпсест, я решился представить свою рукопись на суд своего покровителя, которого сам же и выбрал, – историка Корнелия Непота[157], выгладив папирус пемзой до шелковистой гладкости, прежде чем украсить его чернилами. Тебе никогда не доводилось видеть ничего более элегантного – Корнелий будет вне себя от восторга (так, во всяком случае, говорил себе я).