– Дамасская чума, служанка подцепила ее у моряка, – задыхаясь, выпалил мальчишка. – Она говорит, что ее укусил какой-то жук, но мы-то знаем, что она все ночи проводит в Арсенале[176]. А уж хозяйка заразилась чумой от нее.
Рабино вопросительно приподнял бровь.
– Служанка начала кашлять за завтраком, а потом сразу поднялась к себе наверх.
Рабино налил запыхавшемуся мальчишке стакан воды.
– Что случилось со служанкой? – спросил он.
– Мрак и ужас. Она как будто угодила в зубы огромному суккубу[177]. Ее рвало, она кричала не своим голосом, а по всему телу у нее лопались здоровенные нарывы, а уж вонь стояла такая, что чувствовалась за милю…
– Но она выжила?
– Нет, конечно, это же дамасская чума. Но мой хозяин говорит, чтобы вы пришли в любом случае. Она для него – весь свет в окошке. И правда, хозяйка у нас – мягкая, как масло, и мне будет жаль, если ее увезут из дома в деревянном ящике.
Мальчишка вытащил из рукава кошель и положил его прямо в мягкую пыль на рабочем столе Рабино. Рядом с ним он пристроил печатный лист бумаги с изящной вязью букв.
– Венделин фон Шпейер, – прочел вслух Рабино. – La prima stamperia do Venezia[178].
«Немец, – подумал он. – Только немец способен заплатить доктору авансом». По адресу он понял, что тот живет не в Fondaco dei Tedeschi, значит, он женат на венецианке. Campo San Pantalon: пятнадцать минут ходьбы.
О дамасской чуме ходили самые невероятные слухи, но, в сущности, она представляла собой обновленный вариант хорошо знакомого, старого и смертельного врага. Перспектива увидеть, как еще одна невинная душа расстанется сегодня с жизнью, привела Рабино в отчаяние. У него не было надежного средства лечения этой болезни, он мог предложить лишь несколько камней и трав, дабы облегчить страдания тех, кто самостоятельно боролся за жизнь. Но при этом понимал он и то, что уже одно его появление вселит надежду в несчастного супруга… супруга, который так сильно любил свою жену… И еще Рабино знал, что, стоит ему войти в комнату, как при виде него бедняга хотя бы ненадолго отвлечется от своей душевной муки.
Скорее всего, типограф-немец в жизни не разговаривал с евреем и наверняка свято верил в то, что они поедают крайнюю плоть своих сыновей. Пожалуй, он даже не представляет, как выглядит Рабино. Он будет испытывать отвращение и в то же время не сможет сдержать любопытство. Но вежливое, потому что немцы всегда корректны, и этот фон Шпейер будет наблюдать за ним уголком глаза, однако Рабино все равно прочтет по его лицу, что его терзают дурные предчувствия оттого, что еврей прикасается к его любимой жене. Но, тем не менее, даже такие мысли на несколько мгновений принесут несчастному облегчение, пока Рабино станет осматривать женщину. Если она находится на последней стадии, он ничего не сможет сделать. Она, наверное, уже не чувствует боли. Он сообщит об этом мужу; ему не поверят – «Лживый еврей!» – или оскорбят. Он начнет пятиться к двери, уклоняясь от швыряемых в него предметов и оскорблений его предков.