Венецианский бархат (Ловрик) - страница 324

Наступает ночь. Облокотившись о перила, чтобы отдышаться, я останавливаюсь на мосту Эмилия[203] и смотрю на бледно-фиолетовое небо, исчерканное скелетами деревьев. Мечущиеся языки вечернего света, быстрые и сладкие, словно незаурядные мысли, уже исчезли, и вскоре город станет темным, как могила. Кто сказал, что рассвет обязательно наступит? Эта мысль вызывает во мне какое-то мрачное удовлетворение. Если я должен умереть, то почему не может умереть город?

И все те, кто живет в нем.

Сумерки сгущаются. На небе восходит луна. Я крепко обнимаю себя обеими руками, пытаясь уберечь грудь от промозглых испарений реки. По улицам скользят смутные фигуры, выбрасывая в сточные канавы остатки минувшего дня. Кто-то выволакивает на улицу тушу сдохшего от тяжких трудов осла и убегает. Вот мужчины подходят к общественным уборным, забирают их содержимое и несут на дубильни. Из вонючей и мерзкой жидкости получится мягкая кожа. Из боли – поэзия. Наступает плохое время, самый его уязвимый отрезок, когда влюбленные обязательно должны быть вместе. А те, кто не может, погрязают в выпивке, насилии или прелюбодеяниях, или во всем сразу. Тех, кого одолевают неутолимые желания, собираются у крытой галереи Помпея, где даже горбун может найти себе женщину задаром.

Пришло время и мне удалиться в свою комнату и писать, если только кашель отпустит меня хотя бы на час. Вскоре вино пропитает мои чернила и начнет баюкать мозг, пока тот не встрепенется, и тогда я возьмусь за перо. Я склонюсь над столом, словно изготовитель саванов, сшивая трупики своих чувств в аккуратные маленькие поэмы…

Кто знает, быть может, ее слуга уже ждет меня у дверей.

Вернувшись в последний раз из нашего дома у озера в Сирмионе, я все время жду.

Я стал спокойнее. Закопав куклу в землю, я, похоже, избавился хотя бы от некоторой части своей боли. Когда жизнь начинает казаться мне невыносимой, я вспоминаю о том, что сделал и говорил тогда, и на меня, как после молитвы, снисходит успокоение.

Мой любимый Сирмионе! Легко скользящий по поверхности воды, словно пузырек, он так не похож на Рим, который вгрызается в землю каменными зубами. Быть может, я поступил дурно, осквернив родную землю своей восковой куклой и ее проклятием?

За день до отъезда в Рим я спустился к озеру с куклой и освободил ее из тряпичного плена, а потом вонзил пять ногтей в искусно вылепленную спину, по одному – в каждую почку, печень, селезенку и сердце, обмотав все это последними волосами, украденными мной у Клодии. (Я еще обратил внимание на то, что у меня получилась буква «S».)