— Сдери с него десять долларов.
Американец обернулся злой-презлой и выдал на диалекте:
— Пусть сдерет их с твоего рогатого отца.
Доллары с желтым штампом и амлиры[16] стимулировали сводничество, и оно процветало вовсю. Кто-то устраивал солдатам свидания с затворницами из затворниц, с женщинами, которые никогда бы не переступили порога кафе и которые боялись людских глаз, и особенно осуждающих взглядов свекровей, с женщинами, чьих мужей не было в городе. К этим женщинам американцы приходили поздно вечером, и, чтобы очистить улицы, дабы люди не узнали, что в некоторых домах в эту пору принимают гостей, солдаты поднимали на площади непрерывную стрельбу; это была идея, подсказанная посредниками, настолько удачная, что впоследствии ею пользовались ловкачи с черного рынка, чтобы нагружать и разгружать машины без свидетелей. Когда начиналась пальба, все запирались по домам, даже на балконы не выходили подышать свежим воздухом. Однажды у моего дяди, который не хотел уходить с балкона, по-моему, из-за любопытства, хотя он и утверждал, будто умирает от духоты, над самым ухом просвистела пуля, и он влетел в комнату, разразясь ругательствами. Но эта забота американцев о чести затворниц мало что меняла: все равно люди знали, кто из женщин открывал ночью дверь, — достаточно было ссоры у колонки, одной из тех ссор, когда пришедшие за водой начинают бурно спорить, кто за кем, чтобы всему городу стали известны подробности — день, час и имя посредника. Мы, конечно, были в курсе дела: Филиппо знал, что творилось в его квартале, я — что творилось в моем. А вот то, что делали эти женщины с американцами, то, что мужчина мог делать с женщиной, оставалось для нас окутанным туманом неизвестности. Женщины раздевались — это наверняка; мы часто ходили в Матуццо, где был большой колодец, чтобы полюбоваться, спрятавшись, ногами прачек; заметив Филиппо и меня, они нас прогоняли, крича, чтобы мы убирались домой и пялили там глаза на своих матерей и сестер; может быть, американцы платили за то, чтобы их не прогоняли, и они могли смотреть на женщин и, как в кино, целовать их. Руссо сказал бы, что мы пребывали в том возрасте, когда в голове больше слов, чем вещей; и слова у нас действительно были, даже для вещей, которых мы не знали и которых не могли себе представить, слова самые грязные и жестокие. Мальчика нашего возраста, приносившего нам коробки с «пайком К» — там были конфеты и кубики сахара, розовый сыр и печенье, — мы в конце концов доводили до слез, повторяя одно и то же: «Интересно знать, кто тебе все это дает. Американец твоей мамаши — вот кто! А ты, случайно, не видел, что делает твоя мать с американцем?» Причем мы подбирали для воображаемых поступков его матери самые непотребные слова. Мальчик говорил, что это неправда, что американец их родственник, что его мать ничего такого не делает; потом он давал волю слезам, и мы от него отставали; но на следующий день он снова находил нас, приносил «паек К» и объяснял: «Американец — мой дядя, вы не должны говорить такие вещи», и все равно под конец повторялась вчерашняя история.