Наконец-то мы с Лебедевым остались наедине, друг против друга. Однако этот тихий миг опять едва не оказался под угрозой, когда Тимофей глянул в сторону стихотворца:
— Старичок! Опять новый галстучoк! Опять ты, паучок, жаждешь и сладкой жизни и чтоб тебя считали расейским патриотом? Только потому, что у тебя фамилия не Шницельшнауцер, а Попков? Не выйдет! Не обманешь! Не на тех напал! Вот из-за таких, как ты, хамелеонов, и нет на Руси лидера! Все места вы, штукари, позахватывали, залезли в телевизор и морочите людям головы!
— Уймись, Тимофей! Научись пить в меру! — отозвался отечески Попков. Как больному сказал, с которым связываться неловко, стыдно даже. И улыбнулся своей спутнице, девице-симпатуле… А она — ему. Она его, старенького, но неунывающего, уже научилась жалеть, судя по всему… А от жалости до любви, как известно, только один шаг…
Это понял и мой пьяненький Тимофей Лебедев, кротко посочувствовав молодой красоточке:
— Правильно поступаешь, мамзелечка. Не настаиваешь, чтоб разделся. И не настаивай. При таком галстуке он хоть куда! А без галстука-пиджака такой пейзаж-пассаж, хоть в омут головой…
Поэт-телевизионщик сделал вид, что на такую чепуху он тратить свой драгоценный для телемасс голос не станет. И я получила, наконец-то, возможность задать свой перекипевший вопрос Тимофею, у которого в седоватой бороде билась в истерике заплутавшая муха. Впрочем, она довольно скоро выскочила из волосяных дебрей и принялась как ни в чем не бывало расхаживать по краю моей чашки.
— Почему вы, Тимофей Егорович, дружили с драматургом Шором? Вы же весь такой…
— Не шали! — поднял он руку щитком. — Не кроши Тимофея совсем мелко! Тимофей хоть и пил, но разум не пропивал. Я против тех, кто живет в России, как в колонии, обирает «туземцев» и шикует по заграницам. Шор был другим. Он презирал ростовщиков! Он смеялся над хапальщиками! Он, может, первый изо всего российского народа сообразил, зачем главным лозунгом перестройки стал «Не гляди в чужой карман»! Он поинтересовался здесь вот, за рюмкой: «Любопытствую узнать, а почему не заглядывать-то? Если к тому же этот самый карман сшит вот только что из красного знамени?» Головастый мужичок он был! Со слезой при взгляде на обездоленных, бедствующих! За эту-то слезу я к нему со всей душой! Слеза такая дорогого стоит! А ещё — острый его язык. Как скажет — так в самое яблочко!
— По-вашему, он своей смертью умер? Или…
Тимофей Егорович затянулся дешевейшей сигареткой, прищурил один глаз, а другим, сияющим яростью, уставился на меня:
— Запросто! Это «или»! Запросто! Попортил кровушки всяким лизоблюдам, рвачам, подхалимам в звании писателей, поэтов, а также драматургов! Попортил! Резал напрямки, что думал про них!