Зал был в восторге.
— Ма-ри-я!!! — скандировали офицеры, непосредственные, как мальчишки.
— Ма-ри-я-лю-бовь!!!
Саксофонист приближался к Агилар, галантно подавал карточку из падавшего сверху дождя пластиковых визиток и, как и положено истинному портьерос, успевал шепнуть на ушко ничего не значащую чепуху. Златокудрый, с золотым саксофоном, эффектный в белом костюме, он преследовал свои цели на её концерте, откровенно рисуясь перед публикой.
На одном протянутом ей прямоугольнике Мария краем глаз успела прочитать: «Вуди Кольвиц, офицер. Позвони, душа моя!» Попался портрет мужественного парня в боевом экзоскелете с откинутым забралом. Дальше шли просто игривые намёки на продолжение знакомства, вписанные внутри виньеточного пульсирующего сердца.
Саксофонист был навязчив в своей галантности.
Карточки сыпались дождём.
Мария улыбалась шикарному саксофонисту, зрителям, музыкантам, ведущему; снова златокудрому позёру с саксом, Лукреции с Евой на руках за кулисами…
Она была возбуждена, взволнованна, счастлива.
Когда она, уже уставшая, но наэлектризованная волнами восторга, исходившими от зрителей, предложила слушателям выбрать между своей песней и песней подводников, весь Зал Зрелищ, в котором к тому времени были заняты все проходы и люди стояли в дверях, заволновался:
— «Колыбель»! «Колыбель»!
— Хорошо, — кротко сказала Мария.
И улыбнулась одному: офицер Армии Моря сидел за ближним столиком и весь вечер не спускал с неё взор. И она ясно читала эмоции на благородном лице, в наметившейся глубокой межбровной складке, в крыльях носа, трепетавших, как только к ней подходил красавчик саксофонист, в выразительных глазах, опушенных густыми ресницами и оттого казавшихся темнее, чем были на самом деле…
Сердцем Мария чувствовала нечто большее, чем интерес к её песням.
Мужчина запоздало спохватывался, когда зал уже взрывался аплодисментами, он наблюдал, он был внимателен… Не считая нужным аплодировать вместе со всеми, он воздел к ней руки. Подался вперёд, просительно покачал головой, не сводя с неё пытливых очей, словно приглашая…
И Марии захотелось шагнуть со сцены.
Её сотрясла чувственная дрожь. Ей захотелось на колени к этому мужчине — к нему одному. Он был один в поле её зрения, рисуясь даже на полуопущенных веках: в тёмном кителе с отороченными серебром погонами и серебряными галунами, прошитыми на груди. В длинной хакама, образующей особенную, ценимую художниками, пластику мелких складок и заломов ткани на широко разведённых, как у всех сидящих мужчин, бёдрах.
Мария приказала себе отрезветь, вспомнить, что стоит на сцене и принадлежит каждому слушателю и никому отдельно.