Евпраксия (Загребельный) - страница 171

Казалось, что с башни увидишь полмира. Ее четыре угла открывали столько разнообразных картин! Как будто служили указателями сторон света: вон там Германия, там, направо, одно море, а влево другое, скрыто от глаз, а вот в той стороне, где-то далеко-далеко, Русь. Поднятая над землей, над миром, Евпраксия временами чувствовала себя чуть ли не всемогущей, а потом снова впадала в отчаяние. Ведь что такое этот каменный четырехугольник?

Нечто вроде ямы, куда бросили человека. Никогда не думала прежде, что мир может сузиться до столь невероятно малых пределов.

Жизнь сама по себе не имеет ценности. Жизнь – это только свобода!

Больше ничего. Ни мечтания, ни возвышение, ни красота, ни наслаждения, ни так называемое счастье. Только свобода!

Красота ее осталась с нею; страдания полагались по высокому положению, чуть ли не с самого рождения; свободы не было. Даже в воспоминаниях. Только в полузабытых рассказах Журины про чеберяйчиков.

А как бы вели себя в такой башне чеберяйчики? Никак. Чеберяйчики не живут там, где камень. Они знают деревья, травы, цветы, и этого для них достаточно.

Человек сохраняет в себе детское в течение всей жизни. А в двадцать лет он еще наполовину ребенок.

Забыть бы все невыносимо тяжелое, вырваться из каменного плена, убежать в дальнюю даль, спрятаться, затаиться в траве, в зеленом свете, стать внеземной…

У Евпраксии было отнято самое дорогое. Горький опыт преследовал ее с самого рождения, будто суждено ей испытать саму сущность громких в мире событий, их преступную, их гнетущую человека сущность. Спасалась только детскостью, ребячливостью, тем, что в самые трудные и безнадежные минуты жизни умела увидеть величие и красоту мира. Даже в этой страшной башне не сломалась, билась об отчаяние свое, как о жестокосердый камень, а потом вдруг вздыхала в радостной растроганности: как прекрасен мир! Утра, умытые росою, птичьи перелеты, молодые ветры с гор, ветры сухие до звона и ветры влажные, пахнущие диким зверем. Она выучила пути ветров, дала каждому ветру имя, будто ребенку. Ей некого было называть из детей, называла ветры, потому что они для нее – как живые, близкие существа.

Она любила спать съежившись. Складывала ладонь к ладони так, будто держала в ладонях птичку, и зажимала их меж коленями: чтоб птичка не выпорхнула.

Башня вся жила в шорохе птичьих крыльев. Ночью почти бесшумно носились совы, по утрам над окнами-прорезями, будто наигрывая на детской дудочке, резвились какие-то неизвестные Евпраксии птички, иногда возникал ниоткуда ворон и грузно зависал над башней на простертых крыльях, – вроде бы ждал чьей-то смерти. В полночь из Вероны доносилось пенье полусонных петухов, а с самого раннего рассвета тишина сменялась таким птичьим щебетом, словно напевало само небо. Высвистывали дрозды; ласточки, посверкивая перед глазами синими крыльями, рассыпали свою скороговорку; кукушка прилетала и плакала над чьими-то напрасно растраченными летами, невидимая среди камней…