– Ах, тень? Это не тень, Андрюша. Это машина, над которой ты смеялся… Это я сижу на жердочке, Андрюша, я, старый мир, век мой сидит там. Мозг моего века, Андрюша, умевший сочинять и песни и формулы. Мозг, полный снами, которые ты хочешь уничтожить.
Иван поднял руку и крикнул:
– Иди, Офелия! Я посылаю тебя!
И то, присевшее на балку, блеснув при повороте, повернулось, застучало, топчась, как стучит птица, и стало исчезать в темном провале между скрещений.
Была паника, давка, люди бежали, вопя. А оно лязгало, пробираясь по доскам. Вдруг выглянуло оно снова, испустив апельсинового цвета луч, посвистало – неуловимое по форме – и невесомой тенью, по-паучьи, сигануло по отвесу выше, в хаос досок, снова присело на каком-то ребре, оглянулось…
– Действуй, Офелия! Действуй! – кричал Иван, носясь по трибуне. – Ты слышала, что он говорит об очаге? Я приказываю тебе разрушить постройку…
Бежали люди, и бегство их сопровождалось бегством туч, бурной фугой неба.
«Четвертак» рухнул…
Рассказчик умолк…
…Барабан плашмя лежал среди развалин, и на барабан вскарабкался я, Иван Бабичев. Офелия спешила ко мне, волоча раздавленного, умирающего Андрея.
– Пусти меня на подушку, брат, – шептал он. – Я хочу умереть на подушке. Я сдаюсь, Иван…
Я положил на колени подушку, он приник к ней головой.
– Мы победили, Офелия, – сказал я.
Утром в воскресенье Иван Бабичев посетил Кавалерова.
– Сегодня я хочу вам показать Валю, – торжественно заявил он.
Они отправились. Прогулку можно было назвать очаровательной. Она совершалась по пустому праздничному городу. Они пошли в обход на Театральную площадь. Движения почти не было. Голубел подъем по Тверской. Воскресенье утром – один из лучших видов московского лета. Освещение, не разрываемое движением, оставалось целым, как будто солнце только что взошло. Таким образом, они шли по геометрическим планам света и тени, вернее: сквозь стереоскопические тела, потому что свет и тень пересекались не только по плоскости, но и в воздухе. Не доходя до Моссовета, они очутились в полной тени. Но в пролет между двумя корпусами выпал большой массив света. Он был густ, почти плотен, здесь уже нельзя было сомневаться в том, что свет материален: пыль, носившаяся в нем, могла сойти за колебание эфира.
И вот переулок, соединяющий Тверскую с Никитской. Они постояли, любуясь цветущей изгородью.
Они вошли в ворота и поднялись по деревянной лестнице на застекленную галерею, запущенную, но веселую от обилия стекол и вида на небо сквозь решетчатость этих стекол.
Небо разбивалось на пластинки разной синевы и приближенности к зрителю. Четверть всех стекол была выбита. В нижний ряд окошечек пролезали зеленые хвостики какого-то растения, ползущего снаружи по борту галереи. Здесь все было рассчитано на веселое детство. В таких галереях водятся кролики.