. Опасения Черни, что Ференц увезен из Вены в первую очередь, чтобы блистать в великосветских салонах, начали сбываться еще до приезда Листов в Париж.
От баварского королевского двора «новый Моцарт» получил рекомендательные письма с самыми восторженными отзывами. По прибытии 28 октября в Аугсбург проволочек с организацией концертов не возникло. За четыре дня, проведенных в этом городе, Ференц играл перед публикой три раза. Затем были еще концерты в Штутгарте и Страсбурге…
Одиннадцатого декабря семья Лист наконец-то прибыла в Париж. На следующее же утро ровно в десять часов утра Ференц со священным трепетом переступил порог консерватории, от поступления в которую, как ему казалось, зависело его будущее. Никто не передаст всю гамму чувств, пережитых им, лучше его самого: «Как раз пробило десять часов, Керубини был уже в консерватории. Мы поспешили к нему. Едва я прошел через портал, вернее — через отвратительные ворота на Rue du Faubourg-Poissonière, как меня охватило чувство глубокого почтения. „Так вот оно, — думал я, — это роковое место… Здесь, в этом прославленном святилище, восседает трибунал, осуждающий на вечное проклятие или на вечное блаженство“. Еще немного, и я стал бы на колени перед проходящими людьми, которых я всех считал знаменитостями и которые, к моему удивлению, подымались и спускались по лестнице, как простые смертные. Наконец, после четверти часа мучительного ожидания, канцелярский служитель открыл дверь в кабинет директора и знаком предложил мне войти. Ни жив ни мертв, но как бы влекомый в этот момент всеподавляющей силой, бросился я к Керубини, намереваясь поцеловать ему руку. Но в этот миг, впервые в моей жизни, я подумал, что, быть может, во Франции это не принято, и мои глаза наполнились слезами. Смущенный и пристыженный, не подымая глаз на великого композитора, который дерзал перечить даже Наполеону, я всеми силами старался не упустить ни одного его слова, ни одного его вздоха. К счастью, мое мучение было недолгим. Нас предупредили, что моему приему в консерваторию будут препятствовать, но мы до сих пор не знали закона, который решительно не допускал к обучению в ней иностранцев. Керубини первый нам это сказал. Это было как удар грома. Я дрожал всем телом. Тем не менее мой отец упорствовал, умолял. Его голос оживил мое мужество, и я также попытался пробормотать несколько слов. Подобно жене хананейской, я смиренно просил позволения „насытиться долей щенка, позволить мне питаться хоть крошками, падающими со стола детей“. Но установленный порядок был неумолим — и я неутешен. Всё казалось мне потерянным, даже честь, и я более не верил ни в какую помощь. Моим жалобам и стенаниям не было конца. Напрасно пытались мой отец и оказавшая нам поддержку семья меня успокоить. Рана была слишком глубока и еще долго кровоточила»