Когда я стал чуть старше, то, преодолев страх, спустился по шаткой лестнице в темноту будки и, пройдя по горизонтальному подземному коридору, очутился перед закрытой дверью. Толкнул ее и попал в просторную комнату. Фонарик выхватил картинки на стенах – людей в противогазах, грибы ядерных взрывов, носилки – это было бомбоубежище, построенное во времена Карибского кризиса. Я выскочил наружу, испытав приступ клаустрофобии – наследственной болезни жителей нашей спертой местности, и отныне всячески, под любыми предлогами старался ее покинуть. Говорил бабушке, что иду гулять, а сам садился на автобус или троллейбус, останавливавшийся возле дома, и долго ехал до конечной остановки. Названия были написаны крупными буквами рядом с номерами автобусов и звучали загадочно и влекуще: улица Нижние Поля, улица Верхние Котлы, Рыбокомбинат № 40, Больница № 17, Нагатинская пойма, Карачарово. Так я ребенком изучал большую таинственную Москву, потом точно так же стал осваивать метро, и Автозаводская, постепенно, наяву превращалась не только в место жительства, но в точку начала пути и возвращения, и все, что находилось извне, казалось интересным, волнующим.
Нечто подобное происходило и с моей старшей сестрой. Она готовилась поступать на географический факультет, и на стене в нашей комнате висели две большие карты: СССР и карта мира. Сестра заучивала названия, которые должна была сдавать на экзаменах, а я глядел на карту своей Родины, испытывая невероятную гордость оттого, что живу в самой большой, счастливой и свободной стране мира, и мне хотелось объездить ею всю, все увидеть, запомнить, побывать на Карпатах и на Курилах, на Ямале и на Памире, а потом путешествовать дальше по всему миру, пока еще частично враждебному ей, но должному однажды признать ее превосходство. И странным образом мне хотелось присоединить к СССР еще какую-нибудь территорию. Велика была моя страна, но ей не помешало бы стать больше. Особенно нравился мне похожий на тигра Скандинавский полуостров, а еще почему-то Иран. Это было как бы продолжением игры в ножики, которой мы были в автозаводском детстве увлечены – чертили большой круг, делили его на равные сектора, а потом нападали друг на друга, отрезая у соседей куски земли, заключали договоры, а потом их нарушали, и никто за пределами игры не обижался – такими были ее правила.
На Автозаводской была география, но не было истории. То есть не так конечно, история была, и какая – советская, индустриальная, гордая, парадная, но здесь не было истории прежней, и все следы существовавшей на этой земле реликтовой Тюфелевой рощи, принадлежавшей царскому дворцу, урочище в излучине реки, богатые дачи, охотничьи угодья, пруд, в котором утопилась карамзинская бедная Лиза и московские дамы рвали ландыши, оплакивали, а иные и повторяли ее судьбу – всё это было уничтожено новым временем. Даже не советским, а предсоветским, предреволюционным, органично перетекшим в советскую индустриализацию. Ничего древнего, старомосковского, купеческого, дворянского, бабушкиного и дедушкиного тут не было, за исключением разве что Симонова монастыря, но от старинной обители остались только могучие стены, которые терялись в окружении заводов, сталинских домов и домов более поздней постройки, труб, высоких бетонных заборов, мостов, а всё остальное, включая могильные надгробья, было разрушено и частично пошло на постройку нового. То, что на территории завода «Динамо» стояла церковь, в которой были погребены русские воины Пересвет и Ослябя, сражавшиеся с ордынцами на Куликовом поле, то, что в Симоновом монастыре подвизался Кирилл Белозерский, – всё это я узнавал много позже, как позже открывал для себя древнюю Москву, но она не была для меня родной в буквальном смысле этого слова. Родной была фабричная слобода, безбожная, по-своему жестокая, со своей шпаной, своим блатняком, дерущимися улицами и дворами.