Москва: место встречи (Драгунский, Арабов) - страница 215

Зимой там тоже было великолепно. Вероятно, самое счастливое мое время было два выпускных класса и первый курс, потому что были замечательные друзья, совместные походы по театрам и кино, и бесконечные прогулки по Москве, и литературные студии, и детская редакция радиовещания, и работа в газете – мир, короче, очень расширился, в нем появились отличные люди; прибавьте к этому первую любовь с ее новыми удивительными возможностями.

Ходить на лыжах я люблю не очень, а вот с горки – это мне всегда нравилось, и мы ходили на Ленгоры – почему-то всегда в мягкую, почти теплую погоду, с матовым снегом и серым небом, и потом вдруг расчищался очень красный и тихий закат. Там, на Ленгорах, было тогда довольно тихо, мягко падали с веток огромные пласты снега, он был липкий, лыжи вязли, но все равно это было неописуемо хорошо. Там было множество таинственных мест – спасательных станций, лыжных баз, – и таинственней всего мне казались трамплины. Тогда их было два – большой и малый. Люди, которые с этих трамплинов катались, – чаще всего это были одиннадцати-двенадцатилетние школьники, тренировавшиеся в лыжной секции Дворца пионеров, – казались мне полубогами: я вообще не понимал, как с этой искусственной горы можно съехать, прыгнуть и потом лететь. Я ни за какие деньги, ни при каких обстоятельствах не смог бы сделать этого. Иногда, когда никто не видел, можно было подняться на полотно этого трамплина, подробно рассмотреть пластмассовые коврики, которыми оно устлано, – и когда я оттуда смотрел вверх, мне вообще было непонятно, как могут люди себя заставить оторваться от поручней и на корточках, постепенно распрямляясь, поехать вниз. И как они потом приземляются на лыжи? Иногда мы смотрели эти соревнования и вместе со всеми орали. У нас была славная компания: один умер, спившись, другой сейчас в Штатах, третий вообще в Австралии, девушки, по-моему, все в России, но давно про всё забыли. Память, как говорится в народе, девичья.

У Ленгор есть, разумеется, свой культурный миф, но я тут говорю преимущественно о личном отношении, на которое этот миф влиял минимально. Скажем, Герцен: они тут с Огаревым дали свою знаменитую клятву, и смотрите, какой узор судьбы! Первые воспоминания Герцена связаны именно с семейными легендами о нянюшке и Grand Armée, с домашними воспоминаниями о войне 1812 года, с московским пожаром, за полгода перед которым он родился. В честь победы над Бонапартом на Воробьевых горах задумали построить храм Христа Спасителя, проект его начертил Витберг, и именно этот проект в главных чертах пригодился Рудневу, когда он моделировал сто сорок лет спустя московские высотки (Ленгоры, кажется, единственная точка в Москве, откуда видно все семь). Проект Витберга не состоялся, доказав тем самым, что лучше на горах ничего не строить; начались пресловутые оползни, вдобавок Витберга обвинили в растрате, и он поехал в вятскую ссылку (ужасна вообще была его судьба, лучше б ему и не проектировать этого храма – пока судили, от стыда умерли его отец и первая жена, а он ведь действительно честный швед, не брал ни копейки; разворовали другие, да и само это строительство было обречено. Нельзя трогать «корону Москвы», как называл Александр Первый Воробьевы горы!). А в Вятке, тоже в ссылке, уже был в это время Герцен, тот самый, который поклялся на Воробьевых горах в 1827 году, пятнадцати лет от роду, вместе с другом своим Огаревым отдать жизнь за народное благо, как декабристы. Декабристы разбудили Герцена, Герцен дал клятву. И в Вятке они увиделись с Витбергом, который тоже желал служить Отечеству, но вот как получилось. Всё великое начинается на Воробьевых горах и имеет высокие шансы закончиться в Вятке. Страшно сказать, но монумент Герцену и Огареву в одном из глухих и тихих мест поставили уже при мне, и нашел я его с трудом. Это такая стела в виду двух сросшихся языков пламени и с небольшим барельефом. Там ли точно они давали клятву или чуть правей и выше – науке неизвестно. Правду сказать, я не очень люблю Герцена, великого все-таки публициста (а Огарева, посредственного поэта, и подавно не люблю); и давать клятвы, по-моему, даже для 1827 года невыносимо дурной тон, но эта местность располагает к патетическим жестам и с этого внезапного порыва двух экспансивных юношей началась воробьевская мифология. Нет, вру! Где-то в этих же местах бедная Лиза рвала цветы и, как мы помним, кормила ими свою мать. Но насчет Лизы еще неизвестно – она бросилась в пруд под Симоновым монастырем, а это гораздо ниже по течению Москва-реки. Зато Воланд улетал как раз близ пристани, к которой швартовался речной трамвайчик (вынесенный на берег, как мы помним, после свистка Азазелло). На месте их отлета теперь верхняя станция канатной дороги, на которой я множество раз катался и фотографировался: она мне отчасти заменила ялтинскую, на которую я теперь по разным причинам поехать не могу и не смогу, наверное, еще долго.