Сто лет одиночества (Гарсиа Маркес) - страница 15

Тем временем в дом Урсулы зачастила резвая, разбитная, говорливая женщина, которая помогала ей по хозяйству и умела гадать на картах. Урсула рассказала ей про сына, про один его невиданный размер, какого у людей наверняка быть не должно, как, скажем, свиного хвостика у ее брата. Женщина взорвалась звонким дребезжащим смехом, словно обрушила на дом лавину битого стекла. «Наоборот, – сказала она, – это принесет ему счастье». Чтобы подтвердить свои слова, вещунья принесла через несколько дней карты и заперлась с Хосе Аркадио в маленькой кладовке возле кухни. Женщина, что-то бормоча, неспешно раскидывала карты на старом верстаке, а юнец стоял рядом со скучающим видом. Вдруг ее рука протянулась и ощупала его. «Ну и ну!» – только и смогла выдохнуть она в искреннем изумлении. Хосе Аркадио почувствовал, что кости у него стали легче пены, грудь сжал томительный страх, и очень захотелось плакать. Женщина больше до него не дотрагивалась. Но Хосе Аркадио всю ночь искал ее в легком запахе гари, которым несло от ее подмышек и который растекся по всей его коже. Ему хотелось все время быть с ней, хотелось, чтобы она была его матерью, чтобы они никогда не выходили из кладовки и чтобы она говорила ему «ну и ну!» и снова бы его щупала и говорила «ну и ну!». Наконец, он не выдержал и пошел к ней в гости. Во время визита чувствовал себя скованно и глупо и сидел в комнате как воды в рот набрав. В эти минуты он ее не хотел. Она виделась ему не такой, совсем не похожей на ту, которая источала тот запах, здесь она была совершенно другой. Хосе Аркадио выпил кофе и ушел в полном расстройстве. Ночью в часы бессонницы на него снова накатило зверское желание, но теперь он хотел не ту, что была в кладовке, а ту, которая сидела с ним нынешним вечером.

Через несколько дней эта женщина ни с того ни с сего позвала Хосе Аркадио к себе домой и увела из комнаты, где была ее мать, в спальню, якобы показать ему карточный фокус. Там она щупала его так напористо, что, сначала вздрогнув от удовольствия, он испытал вдруг разочарование, а потом даже страх. Она пригласила его к себе этой ночью. Он обещал прийти, больше от растерянности, нежели из любопытства. Но, когда наступила ночь, в жаркой постели он понял, что все равно пойдет к ней, даже сам того не желая. Он оделся не глядя, слыша в потемках ровное дыхание брата, сухой кашель отца в соседней комнате, кряхтенье кур с патио, звенящий стон москитов, барабанную дробь своего сердца и другие неуемные шумы жизни, никогда и нигде им не замечаемые. Хосе Аркадио вышел на спящую улицу. Он всей душой желал, чтобы дверь была заперта на засов, а не просто прикрыта, как было обещано. Но дверь оказалась незапертой. Он толкнул ее кончиками пальцев, петли так зловеще и громко скрипнули, что у него похолодело внутри. Едва он вошел, протиснувшись боком и стараясь не шуметь, его окутал тот самый запах. Он остановился в комнатушке, где трое братьев женщины спали в гамаках, которые были подвешены неизвестно где и как, – в темноте было не разобрать, – и ему ничего не оставалось, как прокрасться на ощупь до двери в спальню, а там, войдя, угадать, куда повернуться, чтобы не ошибиться кроватью. Прокрался и вошел. Но сначала наткнулся на веревки, потому что гамаки висели ниже, чем можно было предвидеть, и один из мужчин, оборвав свой храп, во сне перевалился на другой бок и сказал с некоторым сожалением: «Прошла среда». Когда он сунулся в спальню, дверь – что поделать? – чиркнула низом по земляному полу. И тут, в полнейшей тьме, его охватила безысходная тоска: он не знал, куда ступить. В узкой комнатушке спали мать, вторая дочь с мужем и двумя детьми и женщина, которая, возможно, его и не ждала. Он мог бы идти на запах, если бы этот запах не разносился по всему дому, такой неопределенный и в то же время такой узнаваемый, свой, как своя кожа. Он долго и тихо стоял на месте, скованный леденящей беспомощностью, когда вдруг чья-то растопыренная пятерня, шарившая во тьме, прикоснулась к его лицу. Он не удивился, потому что невольно ждал этого прикосновения. И доверился невидимой руке. В состоянии полной подавленности дал довести себя до какого-то непонятного ложа, где с него стащили одежду, свалили наземь, как мешок картошки, ворочали с боку на бок в бездонной тьме, где у него было много рук, где уже пахло не женщиной, а нашатырем и где он старался вспомнить ее лицо, а видел лицо Урсулы, с трудом соображая, что делает то, что ему давно хотелось сделать, но никогда не представлялось, что он сможет это сделать; не зная, как это вдруг получается, потому что не знал, где у него ноги, где голова, чьи это ноги, чья это голова, и был уже больше не в силах сносить холодное шуршание своей поясницы, и вздохи своих кишок, и страх, и только испытывал жуткое желание бежать и в то же время хотел навсегда остаться в этой ожесточенной тиши и в этом страшном одиночестве.