Жила в лесу птичка. Звали ее Малиновка. Была у нее песенка. Правда, простенькая, но — своя. Споет она ее — вроде ничего, а послушает, как другие поют, и скажет:
— У других лучше песни.
И решила она отказаться от своей песенки, чужие петь. Послушала, как Дрозд поет, и спела его. песенку. Да только в двух местах переврала нечаянно. Получилось смешно, и над Дроздом все стали смеяться:
— Как тебя Малиновка просмеяла.
Видит Малиновка: хвалят ее все, говорят о ней, — и ну перевирать чужие песенки. Летает по лесу, поет, а птицы смеются.
— Как у нее это ловко получается.
И Малиновка довольна: знай себе пересмешничает. У одной песенки убавит, к другой прибавит, перемешает две песенки вместе, забавно получается.
Год так. Два. И сказал ей однажды Соловей:
— Ты все наши да наши песни поешь, а мы уже давно не слышали твоей песенки. Спой нам ее.
И Малиновка запела.
— Погоди-ка, — кричат птицы, — это песенка Дрозда. Ты нам свою спой. Мы твою давно не слышали.
И Малиновка запела.
— Стой, — кричат птицы, — эту же песенку Щегол сочинил, а ты нам свою спой.
И Малиновка запела.
— Ну зачем ты нам песню Чижа поешь? — кричат птицы. — Мы твою хотим послушать: Твою мы давно песенку не слышали.
Но как ни пыталась Малиновка, так свою песенку и не смогла спеть: забыла. Запоет — вроде свое, а прислушаешься — чужое.
И сказали тогда птицы:
— Э, да ты, оказывается, только пересмешничать умеешь, чужое на иной лад переиначивать, своего-то у тебя нет ничего.
И все в лесу стали звать с той поры Малиновку Пересмешницей. Так Малиновка потеряла свою песенку, а с ней и доброе имя.
Жил у бабушки Агафьи пес Виляй. Давно жил, а до сих пор его в селе помнят. Правда, Виляем его только дразнили, имя у него было другое, а какое—забыли все. Виляем его прозвали, когда он еще кутенком был. Стоило, бывало, кому-нибудь остановиться возле него, как уж он хвостиком начинал повиливать.
— Трусишь? — спрашивали его братья.
— Нет, — отвечал он.
— А чего ж хвостом виляешь?
— Да это, чтобы видели все, что я — живой.
Так было, пока он кутенком был, но и когда подрос, таким же остался. Стоило, бывало, кому-нибудь глянуть на него построже, и уж он начинал изгибаться, поскуливать, хвостом вилять.
— Трусишь? — спрашивали его соседские собаки.
— Нет, — отвечал он.
— А чего же перед каждым прохожим гнешься и хвостом виляешь?
— Да это, чтобы видели они, что молодой я, и у меня все в движении.
И когда старичком стай, все таким же остался. Бывало, кого ни увидит, тому и кланяется, перед тем и виляет хвостом.