Но постороннему человеку всегда было трудно угадать цель путешествий Розали, потому что от каждого из них она так много ожидала. Иногда осенью ее приятель говорил своим родителям, что едет охотиться, а на самом деле увозил Розали, которая пользовалась полной свободой за пределами меблированных комнат, на ночь в туристский домик на автомагистрали; и, когда в такие субботние вечера он приезжал за ней, к отвороту ее пальто обычно бывала приколота хризантема или дубовый лист, а в руках она держала чемоданчик с амхерстскими или гарвардскими наклейками, словно ее ждали все удовольствия футбольного уик-энда — матч, в пять часов танцы, факультетская вечеринка и студенческий курсовой бал. Она никогда не огорчалась и никогда не бывала разочарована. Ни разу не случалось, чтобы в то время, как она вешала свое пальто в туристском домике, а он пытался прогнать сырость, растапливая плиту, ее угнетало различие между этим проведенным украдкой вечером и буйной пляской победителей вокруг футбольных ворот, и никогда, по-видимому, не доходило до того, чтобы эти различия заставили ее усомниться в своих надеждах или отказаться от них. Большая часть ее надежд была связана со студенческой жизнью, и теперь, когда они выбрались из города, она начала петь. Популярные мелодии, услышанные по радио или с эстрады, она запоминала сразу же, и они оставляли в ней след пусть шаблонной и сентиментальной, но бодрой лирики.
Выехав из города, они миновали те переполненные пляжи, что лежат в его пределах и тянутся на много миль к югу, изредка прерываясь индустриальными предместьями. Сейчас, в середине утра, жизнь на пляжах била ключом, и специфический запах кухонного жира и кукурузного масла был сильнее всех испарений Атлантического океана, который здесь, среди островов, как бы продолжавших пологий берег, словно дышал мужеством и печалью. Тысячи полуголых купальщиков и купальщиц сплошь покрывали пляж или стояли в нерешительности по колено в океане, точно эта вода, подобно водам Ганга, была очищающей и священной, так что собравшиеся с разных сторон толпы голых людей, растянувшиеся на много миль вдоль берега, создавали на этом пространстве, отведенном под праздничный карнавал, подводные течения паломничества; Розали и ее приятель, подобно любому из тысяч других людей, виденных ими по пути, были в него вовлечены.
— Ты голодна? — спросил он. — Может, перекусишь? Ма дала нам столько, что хватит на три раза. В перчаточном отделении у меня бутылка виски.
Корзина с провизией для пикника напомнила ей о его простоватой седой матери, которая, наверное, вложила в корзинку какую-то частицу самой себя — бдительной, никогда не осуждающей, но опечаленной развлечениями своего единственного сына. Он делал что хотел. Его чистая, унылая и уродливая спальня была осью их дома, и отношения между этим человеком и его родителями были такие натянутые и молчаливые, что Розали они казались окутанными тайной. В каждой комнате господствовали воспоминания о его росте: ружья, палки для гольфа, школьные и лагерные призы, а на рояле ноты, по которым он играл десять лет назад. Этот холодный дом и удрученные родители были чужды Розали, и она думала, что его белая рубашка в это утро пахнет желтыми лакированными полами, на которых он проводил свою таинственную жизнь с Ма и Па. У ее приятеля всегда была какая-нибудь собака. За всю жизнь у него сменились четыре собаки, и Розали знала их клички, их повадки, их масти и их печальные концы. В тот единственный раз, когда она встретилась с его родителями, разговор зашел о собаках, и она почувствовала, что они думают об отношении своего сына к ней — не по злобе и не по неприязни, а просто потому, что не умели подобрать других выражений, — как о чем-то вроде его отношения к собакам. «Я чувствовала себя определенно собакой», — говорила она.