— Чую, достанется от него ромеям, — говаривал князь Хорог, сводя и разводя густые брови, которые в ту пору тоже начали седеть по краям, как осенние облака.
Однажды в миг, когда замер и побледнел княжич, в небе, прямо над его головою, словно ударилась об столб и камнем рухнула вниз ворона, переломав себе об землю хребет и крылья.
Старый Богит целую ночь простоял на валу святилища. При свете четырех огней-костров, зажженных на четырех сторонах света и сходившихся в озере спицами медленно катившегося в гору колеса, он всматривался в священное озеро. Ему никак не удавалось прозреть, что же такое сделали ромеи с Туровым княжичем и ради какой своей пользы.
Он заглянул и в тот день, когда последыш едва не утонул в полынье, и княжича, мокрого и озябшего, принесли в кремник. Князь Хорог после того долго стоял на веже, лицом к богатому и древнему Царьграду, а потом пришел к жрецу и сказал, что пора настала. Сами ромеи предложили ему осенью договор: они обучат своей ромейской мудрости любого из его сыновей и будут хорошо платить за долгий союз против валахов, булгар, а заодно — и против уличей с тиверцами[51].
— Провижу, придет день — сядет он в Царьграде высоко. Раз тут самого водяного одним денаром со сна поднял, — говорил князь, а видел перед собой не Богита, а тот край земли, до которого смог достать взглядом с полуденой вежи града.
Старый жрец Даждьбожий молчал, пока в глазах князя не засверкали холодные зарницы, а из его ноздрей не стали валить паром те слова, что он еще сдерживал в себе и не хотел говорить Богиту.
— Отдаешь сына, как мертвого. Боишься его, князь, — изрек Богит. — То боишься, то каешься. Вот и хочешь отдать. Пускай река уносит.
— Что речешь, старый! — Брови княза-воеводы сошлись тучами. — Взять не мне Царьград, а ему. На то вещий сон был. И твое слово, старый. Отречешься ли от своего вещего слова?
— От слова не отрекусь. Мое слово — моя вина, — отвечал Богит, видя внутренним взором, как распадается сеченное надвое яйцо. — Мое слово — твой сон. Иные северские роды с твоего слова узнали: не от добра умерла княгиня, но — к добру твоему, князь. Потому и не прокляли нас вдоль по всем межам. Однако же глас Даждьбожий молчал, а к самому Перуну-богу ты ходок, князь[52]. Ты и ведай. А только сына отдавать ромеям — вновь не к добру.
— То и ведаю, старый, — надвигался сверху князь, — что сын — м о й, и виру сам за него положил в своем же роду немалую. То и ведаю, что Тур-князь ходил до Царьграда, да не дошел. А мой третий сам Царьград вирой возьмет за мать свою… коли за Полем ромеи на меня скверну накинули.