За ужином над столом витает неловкость, от которой я все еще не могу избавиться. Кольцо на цепочке смущает меня. После того как от лепешки с мясом и чили остаются крошки и красные разводы на тарелках, мы переходим на веранду. Зной уже спадает, на равнину стремительно обрушивается темнота, и небо слабенько подсвечивается лишь узким стареющим месяцем и осколками звезд. На веранде пахнет нагретой солнцем древесиной и незнакомыми цветами. Я не силен в ботанике, но мне чудится, что это запах Марии. Что все вокруг прониклось ее ароматом. Ее волосы выбились из прически, и она ненавязчивым жестом, в котором нет ни капли принужденности или дальновидных планов, распускает ленту, позволяя черным кудрям спуститься на ключицы. Сейчас на ней белый сарафан на тоненьких лямках, и во мраке вся ее фигура белеет призрачно и нездешне.
Она протягивает мне вино, и я откупориваю бутылку, разливаю почти черную жидкость по бокалам. Сорт мальбек, сообщает она. Мне это ни о чем не говорит, я вообще не разбираюсь в винах. Но это и правда отличается от других, мне хватает одного глотка, чтобы ощутить. Грубоватое, несдержанное, даже необузданное в своей терпкости, оно приносит языку и всей гортани вкус ягод, пряностей и дыма.
Мы пьем молча. В темноте тела Марии почти не видно, лишь сарафан, в плетеном кресле она сидит вполоборота, и на месте ее лица сумеречная зона. Кажется, ее взгляд устремлен в сад, впрочем, точно не скажу. И вокруг стоит такая ослепительная тишина, мне кажется, сам космос упал на землю. Потом я начинаю слышать стрекот цикад в высоких зарослях жесткой травы, которую еще днем опознал как пампасную. Конечно, мир отнюдь не молчит, не замер, все в нем по-прежнему полнится звуками и шорохами, но я не могу избавиться от ощущения космической тишины, через которую несутся планеты. Заговорить – почти преступление. Моя гортань пересыхает, и я делаю следующий глоток.
Провалов пока нет, и меня это радует и тревожит все больше. Три дня я живу на ранчо Марии, ремонтирую ограду, крашу дверь пристройки, чиню старый мотоблок и комбайн, сколачиваю ящики для нового урожая. Ночую я в сарае, на продавленном матрасе, набитом всякой ерундой. Не соломой, конечно, все-таки на дворе двадцать первый век, но распотрошить его я не решаюсь. Возможно, чтобы не разочароваться. По ночам рука ноет, и я долго ворочаюсь, пристраивая ее то так, то эдак, пока матрасная набивка колется и впивается в ребра. Что делать, с таким образом жизни мне не грозит не только ожирение, но даже мясистость: я худ, как кузнечик в засуху.