Я не уверен. Но так долго сидеть на одном месте мне еще не приходилось, и с каждым новым утром мне все тоскливее, все страшнее и хуже. Рассвет наполняется моим ненастоящим именем, выпорхнувшим из мертвого рта. Как во время отека легких кровавая пена вытесняет из них весь воздух, так и из моей жизни кровавая пена вытесняет Марию.
Шестьдесят дней! И каждый из них мог быть проведен в другом месте. Если бы только… Если бы. Черт.
Сокамерники считают меня немым. Я пальцами показал им, что не могу говорить, и они почти перестали замечать меня, лишь пару раз пришлось применить силу, чтобы не особо наглели. Я здесь так долго, что занимаю уже определенное место в человеческой иерархии – чего не было со школы. Всему виной непрерывность времени и пространства. Мир вокруг оказывается очень болезненным. У меня такое ощущение, что я начал жить заново, на какой-то другой планете. Реальной. Которая населена не роботами, а людьми, и я совершенно растерян. Это тревожит меня. Безразличие, предприимчивость, опыт, даже сон – мои прежние спутники предали меня окончательно. В горле постоянно стоит комок, который трудно проглотить, он разросся, будто опухоль, и от этого сложно дышать.
На допросах я молчу.
Сурдоязык тут не нужен, стоит мне начать объясняться на пальцах, как следователь откопает где-нибудь переводчика. Это не требуется, мне нечего сказать. Они не знают ничего обо мне, я не сказал ни слова на допросах, но, вероятно, наивно полагать, что меня выпустят только потому, что в полиции не знают моего имени? Наверняка имеется какой-то судебный прецедент, и до меня существовали безымянные преступники, как существуют неопознанные трупы: их называют в этой стране Джон Доу. Видимо, и мне такое имя сгодится. Крайней попыткой добиться от меня информации становится свидание с братом моего погибшего подельника. Они надеются, что я раскроюсь. Я продолжаю молчать, пока темноволосый парень, в ком так заметны родственные черты, дышит в кислородную маску и говорит о брате:
– Он сказал, что добудет денег на операцию, и ушел. Я просил его не влипать в истории хотя бы в виде исключения. Он же вечно… ну, не играет по правилам. И он улыбнулся: «О’кей, брат, не буду». Скажи – только скажи честно, мне надо знать, – он умер сразу?
Парень, которому осталась пара месяцев и который, судя по пепельной коже и спекшимся губам, знает все о боли, спрашивает у меня, не страдал ли брат перед смертью. Перед той самой, в которой виноват я. Мне нечего ему ответить. Я смотрю на него и понимаю только то, что скоро вина моя удвоится.