— Мне-то к чему про твой блуд выслушивать?
— Не перебивай, раз открыться решил. Замолчу сейчас, и век правды не узнаешь. Вот, черт, с шестеренок сбился. Значит, так. Покрутился я поначалу около женских общежитий холостыми оборотами. Совесть деревенская как репейник за штаны цеплялась. Всю дорогу… А потом обвыкся. В охотку сладким медом все показалось, а потом надоело. Ты из ума не идешь, к одному берегу прибиться хочется. На мои письма ты ноль внимания. По злости и суешься к первой, которая поманит. Но все равно скоро остепенился. Показалось, что стоящую женщину встретил. Прислали к нам в бригаду. Расторопная такая, красивая, да только грустная больно. Я фертом вокруг нее, с налета присушить хотел, да не по Сеньке шапка! С крепким понятием оказалась баба. С кондачка дело не пошло. Тогда приступил я к осаде. С пропойцами расстался и в кино зачастил. Отогреваться стала около меня Серафима, доверием прониклась.
Да и с меня всякая лихость осыпалась, когда разузнал про ее жизнь. В Германию была угнана, батрачкой ишачила на ферме. Вернулась домой, семейное счастье не заладилось: обманул ее жених. От позора и сбежала, завербовалась куда подальше… Сошлись мы с ней, и вроде все в колею поехало. Как-то про весь плен ее узнал. И громы небесные — опять Родька! Поперек дороги! Сколько раз переспрашивал Серафиму — не ошиблась она? И место наше называет, и Родькин портрет в точности описывает. Клянется, что присох он там к хозяйской дочке, опутали его богатством и лаской. Так и ушла с хутора одна.
— Опомнись, Степан! — закричала Ирина. — К белой горячке катишься.
— В здравом уме говорю, — отмахнулся Степан от ее исступленного крика. — Серафиме я поверил. Какой резон ей напраслину возводить? Не признался я, что знаю Родьку. И сам не знаю почему… А выпытывал у нее под таким соусом: дескать, как же наш парень присох к чужой девке, мол, не может такое приключиться? Теперь казни, четвертуй. Молчал столько лет, в себе тайну хранил. Сейчас понимаю — глупо! Но поначалу робел, опасался: открою тайну — сбежишь от меня: Родиона дожидаться. А похоронив его в мыслях, образумишься, полагая: годы, дескать, возьмут свое. Да обмишулился крепко, все равно жизнь в раскат пошла.
— Рехнулся ты, Степан, злоба рассудок погасила. Ладно, я не в счет, хоть бы бабку Матрену пожалел. Неужели не мог шепнуть тайное слово матери? Изверг ты, а не человек.
— А какая легкость пришла бы к Матрене, узнай она всю правду? Еще больнее заноет сердце. Есть дитя — и нет его в жизни. А у Родьки где совесть, спрашивается? К бабе прилепился, а матери ни слова!..