— Вижу, как сейчас: он в смущении, полном очарования, граничащего с нежнейшим цинизмом, переворачивается и показывает мне свои бедра фавна, между которыми пролегала тенистая заросшая тропа, и беспечно раздвигает их, дабы приоткрыть темную пещеру в глубине, куда он приглашал меня столь простым жестом войти. Честно говоря, я почти не получал от этого удовольствия. Ведь при подобном исследовании требуется некое равновесие пропорций и форм, иными словами, одно тело не должно слишком уж превосходить по размерам другое. По сравнению с отцом я казался крохотной пчелкой, так что он даже не чувствовал ее жала. Возможно, покопавшись в своей душе, я понял, что нисколько не интересуюсь этим лишь потому, что не причиняю отцу достаточных страданий. И тогда, собравшись со своими молодыми силами, я перевернул его на спину и, сев верхом, заставил изнасиловать себя. Просто я был совершенно не готов к животной позе, если, конечно, он сам не отдавал ей предпочтения, которое я разделил бы ему в угоду, но для отца это было не важно: он приспосабливался ко всему и мгновенно находил в любом положении источник острейшего удовольствия. Мне же больше всего нравилось, что мои страдания обращались в радость при созерцании его радости, когда он чувствовал, как сей кол сладострастия поднимается внутри меня. А главное — при этой новой муке предо мной раскрывались те звездные области смерти, куда я улетал, сидя на оси головокружительного члена. будто на метловище, некогда перевозившем колдуний на свидание с Сатаной. Отец вновь выказывал свою предрасположенность, принося в жертву себе собственного сына…
— Так или иначе, то были своего рода интермедии. Мы с ним вспоминали о своей истинной природе, лишь когда садились вдвоем за пиршественный стол, и каждый по очереди или одновременно, изображая из себя отца и сына, восстанавливал изначальное единство, из которого вышел и куда возвращался вместе с тем, кто произвел его на свет, либо с тем, кому обязан жизнью. Какое разнузданное было у него воображение! И какого любовного апогея достигал я сам, исторгая из него глухие жалобы, хоть он и подчинялся с той умышленной мученической улыбкой, что усиливала мое исступление, а порой резко вырывался, дабы заставить уже меня самого молить о пощаде. И, наверное, высшее и чистейшее наслаждение испытывал я в те минуты, когда, лежа рядом с ним щека к щеке и с ребячьей лаской подложив свою руку под эту львиную голову, мягко мне уступавшую, одной рукой доводил его до оргазма. Быть может, он предпочитал другие способы, но его доброта простиралась столь далеко, что он всегда подчинялся и позволял мне делать все, чего бы я ни потребовал…