Тристан-Аккорд (Трайхель) - страница 15

, — писал Гейм. «Иссиня-черным морем оборачивается пустыня, Светозарные дни выпрастывает недвижный прах»[16], — переписывал Георг. Какое счастье! Он вышел на верный путь. Теперь нужно идти по нему, не сворачивая. В тот же день, еще до обеда, гимн во славу земного творения был завершен — сходство с Геймом чувствовалось, но разве что самую малость. Да и кто в наше время помнит Гейма? Правда, это не элегический дистих, и за это с Георга спросится. Но есть надежда, что Бергман не заметит. О концовке на «а» Георг позаботился. Гимн завершался словом «прах», оставалось уповать на то, что «ах» сойдет за «а». Завершив гимн в честь земного творения, он почувствовал себя словно заново рожденным. Встреченный где-то оборот «эйфория обновления» выражал это ощущение как нельзя лучше. Когда текст немного отлежится, он покажет его Бергману. Но по существу, он уверен, дело сделано. Вспомнив, что скоро обед, Георг обрадовался: сегодня воскресенье, будут гости. Певец и пианист; приехали из Франции; аудиенцию устроила жена Бергмана. «Она мне про них несколько недель твердила, все уши прожужжала, вечно сажает мне на шею своих клиентов…» — жаловался Бергман, когда они вдвоем шли по саду. Он не испытывал ни малейшего желания принимать гостей, особенно какого-то певца, который питает надежды на его покровительство. Под «клиентами» Бергман имел в виду пациентов супруги. Поскольку супруга специализировалась на спазмах, то общаться с ее пациентами означало иметь дело с людьми, которые или страдали спазматическими расстройствами, или же — благодаря стараниям жены — недавно излечились и стремились вернуться к профессиональной деятельности. В этом Бергман мог им посодействовать, поэтому жена без конца просила его принять то одного, то другого, то третьего. И Бергман, человек отнюдь не безотказный, похоже, не умел отказывать супруге. Они шли по саду, когда громкий голос экономки возвестил о том, что гости прибыли. Но Бергман не торопился, даже наоборот замедлил шаг. Впервые в жизни Георг совершал столь неспешную прогулку по саду. Все растения — каждый кустик, каждое деревцо — словно таили в себе неожиданные открытия, и Бергман то и дело останавливался, исследуя непознанные тайны. Когда ресурс ботанических открытий был исчерпан, он переключился на проблемы музыкальные, пытаясь со всей возможной точностью сформулировать ряд трудностей, связанных с его нынешней работой. То, что Георг в этих, как правило, очень специальных вещах ничего не смыслит, Бергмана не останавливало. Но несмотря на все старания Бергмана оттянуть встречу с гостями, в конце концов они достигли большой террасы и переступили порог гостиной. Гости изучали содержимое книжного шкафа, но к «Тристану» не прикасались. Все пожали друг другу руки и представились. Пианиста звали Джованни, он был родом из Флоренции и переехал жить в Париж. Певца звали Жозе-Антонио, он родился в Португалии, пению учился в Бразилии, и с некоторых пор тоже жил во французской столице. Джованни был молодым мужчиной лет тридцати, в шляпе, с трехдневной щетиной. Бергман такого не любит, подумал Георг. Да и потом шляпу следовало передать прислуге, а он положил ее на крышку рояля… Жозе-Антонио был гладко выбрит, но толстоват и говорил девически тоненьким голосом. Беседа велась по-английски, и Георг худо-бедно мог следить за разговором. Поначалу беседовали о всякой всячине — Флоренции, Париже; Жозе-Антонио передал Бергману привет от супруги; гости поинтересовались, над чем работает маэстро, Бергман рассказал о «Елисейских полях» и о роли Георга в этом предприятии. Гости были любезны до подобострастия, ни разу не обратились к Бергману по имени, именуя его исключительно «маэстро». Казалось, еще немного, они и Георга переименуют в «маэстро» — так потрясло их то, что композитор заказал ему гимн. Георгу льстило это внимание гостей, и чем дальше, тем большей симпатией он к ним проникался. Бергман же явно томился, брезгливо косясь на шляпу, по-прежнему лежавшую на крышке рояля. Наконец-то появился Бруно и пригласил всех к столу. Сегодня он выглядел как самый настоящий дворецкий и даже надел белые перчатки. Он не ел вместе со всеми, а лишь прислуживал и уже начал было разносить пасту, когда появился Стивен, такой же бледный и невыспавшийся, как и вчера. Он извинился за опоздание: работа над программкой в самом разгаре, ему срочно необходимы пояснения по поводу смены размера во второй части. Пока все остальные ели, Бергман давал Стивену необходимые пояснения, а Стивен, не церемонясь, конспектировал. Потом все опять принялись болтать о том о сем — все больше о музыке и начинающих вокалистах. Гости обнаружили незаурядную осведомленность, успев поучиться и побывать чуть ли не во всех музыкальных академиях мира. Они рассказывали о Флоренции, Риме и Париже, о Буэнос-Айресе и Рио-де-Жанейро. В качестве аккомпаниатора Джованни умудрился доехать до Египта, а потому прекрасно знал Каирскую академию и всю тамошнюю оперную сцену. На словах «каирская оперная сцена» Бергман усмехнулся и не без ехидства протянул: «Могу себе представить». Джованни то ли не заметил, то ли не понял его сарказма; Георг тоже не вполне уяснил, на что направлена ирония. Впрочем, сочетание «каирская оперная сцена» и для его уха звучало диковато. Каир — это смог, нападения на туристов и живущие на помойках нищие. Но послушать Джованни — все обстоит совсем не так. Каир наводнен снобами и оперными знатоками. Некий меломан проживает в небоскребе на берегу Нила. Там масса всего примечательного, в частности — лифт, на котором меломан поднимается в свой пентхаус, не выходя из автомобиля. Машина стоит под дверью, хотя дверь расположена на тридцатом этаже. Поймав недоверчивый взгляд Георга, Джованни заверил его, что в Каире есть масса вещей, в реальность которых трудно поверить. Георгу было, конечно же, любопытно узнать, что это за вещи, но он, как и все прочие, уже заметил, что Бергман заскучал. Пентхаус и автомобильный лифт не произвели на него впечатления, и на лице его читалось желание поскорее добраться до телефона и сделать пару нужных звонков. Вскоре он довольно резко прервал рассказ Джованни, осведомившись о цели визита уважаемых гостей. Слово взял Жозе-Антонио и, пока Бруно разносил тарелки со вторым (чисто вегетарианское блюдо: картофель и овощи), португалец изложил суть дела. Сообщил без предисловий, что из-за проблем со здоровьем долго не выступал. Затем пролечился у супруги Бергмана, которая посоветовала ему показаться композитору и что-нибудь исполнить. Возможно, это окажется небесполезно. Заболевание не сказалось на голосовом регистре, оно заключалось в нарушении дыхания. Зачем же вы выбрали такой высокий регистр? — спросил Бергман, ведь контртеноры так мало востребованы. Сам он только однажды написал партию для контртенора. На это Жозе-Антонио ответил, что выбора не было, ибо в пубертатный период у него попросту не произошло ломки голоса. Голос сохранился в прежнем звучании. «Как это — в прежнем?» — переспросил Георг, наивно не догадываясь, о сколь деликатных обстоятельствах идет речь. Не изменился не только голос, но и физические данные, пояснил Жозе-Антонио. Вот пополнел только. «Разве полнота сказывается на голосе?» — спросил Стивен, тоже, по всей видимости, не искушенный в таких проблемах. На голосе это сказалось постольку, объяснил певец, поскольку не претерпели изменений яички. «У меня недоразвитие тестикул», — уточнил он без тени смущения. Тут Бергман кликнул Бруно, который уже готовился вынести десерт, и велел принести еще вина. Георга шокировало, что певец оказался чем-то вроде кастрата, но виду он не подал. Все остальные — тоже, и Жозе-Антонио успел сообщить, что сколько его ни обследовали, проверяя функцию яичек и проводя измерения, диагноз оставался неизменен. Недоразвитие тестикул. «С десертом мы пока повременим, — прервал Бергман рассказчика. — Спойте-ка нам что-нибудь». Прихватив с собой бокалы — Бергман с Георгом пили вино, Стивен воду, — все перешли в гостиную, пианист сел за рояль, (шляпа по-прежнему лежала на крышке), певец приосанился. Не успел он объявить арию «Потерял я Эвридику…» из оперы Глюка «Орфей и Эвридика», как Бергман, видимо, из профилактических соображений, принялся тереть виски, словно борясь с подступающей мигренью. Все время, пока исполнялась ария, Бергману стоило заметного труда время от времени отрывать руки от висков. Убирая руки от висков, он тут же принимался приглаживать волосы, а затем немедленно брал бокал, но не глотал, а долго и тщательно смаковал, словно на дегустации, где предложено отведать вина столетней выдержки. Ария длилась довольно долго, и манера ее исполнения действительно напоминала кастратное пение. Голос был мальчишеским, но при этом каким-то чересчур резким и пронзительным. Словно мужчина, втайне стремящийся к женскому звучанию, пытается имитировать мальчика. Георг никогда ничего подобного не слышал. Стивену, видимо, уже приходилось сталкиваться с пением такого рода — вытянув шею, он с видом знатока ловил каждый звук. Только Бергману приходилось туго. Ему и не слушалось, и не сиделось. Покончив с дегустацией, он уже несколько раз порывался встать и не уходил только из вежливости. Певец, театрально глядя в даль, но при этом следя за каждым движением маэстро, давно заметил нетерпение последнего. В итоге он удвоил свои старания, и мужчина, имитирующий мальчика, превратился в очень истеричного мужчину, имитирующего чрезвычайно истеричного мальчика. Наконец ария кончилась, артисты раскланялись, Стивен с Георгом захлопали, Бергман же встал, сказал: «Я сейчас» и вышел. Артисты растерянно глядели ему вслед, не зная что сказать. Георг и Стивен безмолвствовали. Сперва Георг подумал, что он обязан что-нибудь сказать; в конце концов, артисты старались не только ради Бергмана. Но, с другой стороны, это ведь не его гости. С какой стати он будет изображать хозяина? В результате роль хозяина сыграл Стивен: предложив гостям вина и получив их согласие, он сходил на кухню и принес графин. На дипломатичное заявление Стивена, что Глюк, вообще говоря, значительно сложнее, чем принято думать, Жозе-Антонио не откликнулся. Бергман все не появлялся, и после неловкой паузы Стивен сказал, что он, пожалуй, пойдет его поищет. Георг остался наедине с гостями. Вина в графине было предостаточно, прошло, наверное, минут пятнадцать, а они все сидели и ждали, молча потягивая вино. Но Стивен и не думал возвращаться, и Георг понял, что это западня. Как он влип с этим кастратом. Но гости тоже влипли. Попались в ловушку Маэстро. Ехали в такую даль, а Бергман не удостоил их ни единым словом. Им бы давно следовало раскланяться и уйти восвояси. Но их держала надежда на то, что все как-нибудь образуется. Единственной ниточкой, связывавшей их с Бергманом, был Георг. Он был их спасательным кругом. Поэтому им захотелось узнать всю подноготную его отношений с Бергманом. Давно ли они сотрудничают, дружны ли и насколько тесно, часто ли Георг навещает композитора, бывают ли здесь другие исполнители, всегда ли Бергман уходит, не попрощавшись, и так далее. Георгу не нравилось играть роль спасательного круга. Какое ему дело до кастрата и его аккомпаниатора? Он, если уж на то пошло, и сам нуждается в спасении. Неужели придется сидеть с ними весь вечер? Дождаться, пока Бергман выйдет к ужину, они могут и без него. Чтобы поскорее избавиться от артистов, Георг выставил свои отношения с Бергманом в самом невыгодном свете. С композитором он едва знаком, сюда приехал впервые, представится ли такой случай еще хоть раз — неизвестно, а то, что Бергман заказал ему гимн, так это чистая случайность. Обычно на Бергмана работают люди совсем иного калибра. К Георгу он обратился по какой-то странной прихоти. Должно быть, это некий художественный и социальный эксперимент — Георг пока и сам не понимает. Очевидно только то, что композитору это удобно. Если гимном занимается Георг, то не нужно ни платить, ни заботиться о правах: он накропает гимн, вручит его Бергману, и дело с концом. Всего этого оказалось достаточно, чтобы гости утратили всякий интерес к персоне Георга. Соверши в очередную попытку выяснить, куда запропастился Стивен, и окончательно убедившись, что проку от Георга никакого, они наконец откланялись. Бергмана Георг увидел только за ужином. Композитор был напряжен, но кастрата с пианистом не упомянул ни единым словом — так, словно их и не было. Ничего не было: ни его внезапного ухода, ни предательского исчезновения Стивена, и Георгу не пришлось расхлебывать все одному. Георг не стал напоминать о случившемся и в расстроенных чувствах отправился спать. Расстроил его, впрочем, не столько инцидент с кастратом, сколько раздавшийся за ужином телефонный звонок. Это звонила Мэри, которая сообщала, что задерживается и приедет на день позже, чем планировалось, — значит, они увидятся лишь мельком… Весь следующий день Георг купался и читал, наслаждаясь прелестью сицилийского бабьего лета. Бергман появился лишь за обеденным столом, Стивена с Бруно было не видно, и в какой-то момент ему даже показалось, что он остался на вилле совсем один. Вернувшись после бассейна к себе, он еще раз на всякий случай перечитал текст. Работой своей он по-прежнему был доволен и собирался вручить ее Бергману завтра, за день до отъезда. На следующее утро он, хоть и волновался, но по-прежнему не сомневался в ее качестве. О встрече они уже договорились. Найти свободное время опять оказалось непросто, хотя Бергман неоднократно говорил, что текст требуется как можно скорее. Наконец все было готово, и за час до обеда они встретились на большой террасе. Бергман велел Бруно принести два бокала и графин красного — того самого, что обычно пили за обедом, — и Бруно, пользуясь случаем, доложил, что Мэри появится после обеда; водитель уже на пути в аэропорт. Георг протянул Бергману лист с гимном. Текст был отпечатан на портативной машинке, Георг специально вставил новую ленту. Бергман отпил вина, взял в руки лист, глянул было в текст, но тут же отложил его в сторону и потянулся к телефонной трубке. Набрал номер, подождал, пробормотал: «Нет никого» и снова взял в руки листок с гимном. Только он начал читать, как сзади послышался шорох. Это был садовник. «В оливах он еще кое-что понимает, но в цветах ничего не смыслит. Только дотронется, как цветок тут же вянет. Истинный сицилиец», — пожаловался Бергман. Георг молча ждал отзыва. И наконец, пробежав глазами по строчкам, Бергман тихим бесцветным голосом произнес: «Ну что ж, неплохо». Георг почувствовал облегчение и в то же время разочарование. Это не разгромная критика. Но и не похвала. Это какой-то удрученный вздох, только не очень понятно, к чему он относится — к гимну или же к чему-то еще. Тут опять раздались шаги, и Бергман снова отвлекся. По лужайке шел Бруно. В правой руке у него что-то белело — не то полотенце, не то ветошь, — приглядевшись, Георг понял, что это павлин, которого Бруно держит за безжизненно обмякшую шею. Павлин был мертв. Неужели Бруно свернул ему шею? Разве павлины съедобны? Занятый размышлениями о вкусе павлиньего мяса, Георг не сразу услышал восклицание Бергмана: «Что, опять?» Остановившись посреди лужайки, Бруно прокричал: «Третий за неделю!» — «У нас павлины мрут», — объяснил Бергман, когда Бруно скрылся в низинной части сада. Видимо, вирус. Трупы двух других павлинов, что сдохли на этой неделе, уже исследуются в ветеринарном управлении. Георг заметил, что, говоря о павлиньем море, композитор побледнел, словно ему стало дурно. Затем он снова взял в руки текст и, обращаясь не столько к Георгу, сколько к самому себе, воскликнул: «Какой кошмар!» Слабая надежда на то, что речь идет о гибели павлинов, быстро улетучилась. Гимн, в принципе, неплох, сказал Бергман. В чем-то даже превосходен, но заданной теме решительно не соответствует. Первая проблема — это избыток праха. Он, Бергман, разумеется, не против праха, но гимн, воспевающий или, наоборот, разоблачающий прах, не входил в его планы. Кроме того, он кончается на «ах», а не на «а». Ну да ладно, это не суть важно, однако коли уж зашла об этом речь, то необходимо отметить, что к элегическому дистиху текст отношения не имеет. А в остальном — прекрасный гимн, замечательный, сомнений нет — у Георга все получится, просто текст требует доработки. Гейму подражать не стоит, но это и так очевидно. «Продолжайте работать. К концу недели пошлете курьерской почтой», — сказал Бергман и покинул террасу. Листок он оставил на столе. Георг почувствовал, что бледнеет — кровь отхлынула от лица, голова закружилась. Перед глазами возникла громадная ручища с еще более громадным ластиком, которая стирала со страниц «Гроува» и «МПН» имя Георга Циммера. Маловероятно, что до конца недели он сможет породить новый гимн. Чем большие сомнения одолевали Георга, тем старательнее внушал он себе, что писать гимны — не его призвание. Он не создан для того, чтобы сидеть на чужих сицилийских виллах и строчить заказные гимны. Его призвание — серьезная научная работа. Пусть даже шиллероведение, если уж на то пошло. От упоминаний в «Гроуве» и «МПН» можно и отказаться. В чью-нибудь пользу. Если гимн, то только в честь Мэри. Вспомнив о Мэри, Георг вновь почувствовал спазм в легких и бронхах и вздрогнул от боли. Это страдание посильнее боли за неудавшийся гимн. Гимн — это литература. А Мэри — это жизнь. Георг сидел на террасе, тщетно пытаясь утешиться и взбодриться. Он подливал вина, выпил бокал, второй, третий, пошел к себе, бросился на кровать и провалился в сон. Под вечер, проспав обед, он очнулся — в холодном поту, задыхаясь от кошмарных снов, в которых за ним гнались ластики. Постепенно он пришел в себя. Он на Сицилии, на вилле знаменитого композитора, но у него, видимо, нет права здесь находиться. К выходным это выяснится окончательно. Георг лежал на кровати, глядя в сад, открывавшийся за распахнутой дверью террасы. На землю опускались ранние сицилийские сумерки. Солнце все еще жгло, но начинало клониться к закату, превращая ослепительную полуденную яркость в золотистое свечение, в котором угадывалось наступление вечера. Георг глядел в сад, на траву, на деревья, в глубине которых виднелось полуразрушенное, оплетенное вьюнком каменное изваяние. Он наблюдал, как медленно меняется цвет травы, как в теряющих яркость лучах танцуют пылинки, — и внезапно увидел Мэри: босиком, заколов волосы наверх и обернувшись полотенцем, она шла в сторону бассейна. Сон как рукой сняло, Георг пулей выскочил из кровати. Подбежав к двери, он выглянул в сад, но девушка уже исчезла. Чтобы смыть остатки сна, он встал под холодный душ. Только что он упустил прекрасную возможность помахать Мэри рукой прямо с террасы. Может, она предложила бы искупаться вместе. Нужно прокрасться следом и там внизу, у бассейна, поздороваться. Георг накинул на себя одежду и стал спускаться к бассейну, и чем ближе, тем сильнее стучало сердце и суше становилось во рту. Спустившись по каменным ступенькам мимо увешенной тяжелыми плодами айвы, Георг услышал характерные всплески — похоже, Мэри неплохо плавает кролем. Сердце билось в такт всплескам. Георг остановился, чтобы отдышаться. Он стоял, прислушиваясь к доносящимся из бассейна звукам и ругая себя за нерасторопность. Проклятый эмсфельдский синдром. Через какое-то время всплески прекратились. Стало тихо — так тихо, что Георг решил на цыпочках подкрасться поближе к стене. С камня испуганно юркнула вниз гревшаяся на солнце ящерица. Отсюда можно было видеть весь бассейн, оставаясь при этом незамеченным. В воде никого не было. Георг поднял глаза и посмотрел туда, где стояли топчаны. И тут он увидел Мэри. Она лежала нагишом, положив руки под голову, на ней не было ничего, кроме солнечных очков. Мэри безмятежно грелась в лучах предзакатного солнца. Она еще не успела как следует обсохнуть — должно быть, лишь слегка промокнула тело полотенцем, — и было видно, как под мышками, у сосков, вокруг пупка и даже на треугольнике между ног дрожат жемчужины капель. Георг смотрел на девушку, не осмеливаясь шевельнуться. Он не мог ни о чем думать и предпочел бы ничего не чувствовать: от накатившего возбуждения виски и лоб так сильно сдавило, что даже слезы выступили. Побежать бы сейчас вниз да броситься с разбега в воду. Бесстрашно и отважно. А потом вынырнуть, весело прокричать: «Nice to meet you in Sicily!» и растянуться на соседнем топчане. Но в нем слишком мало от настоящего мужчины. Слишком мало Нью-Йорка, не говоря уж о Манхэттене. Эмсфельде побеждает. И Эмсфельде наверняка бы победил, и в конце концов, парализованный болью вожделения, Георг превратился бы в деревянный чурбан или каменную глыбу, если бы вдруг не заметил — прямо напротив, на другой стороне бассейна, между двух кустов, осыпанных белыми дудочками экзотических цветов, — сперва чуть заметное шевеление, потом два блестящих глаза, а потом и знакомую бледную физиономию. Это был Стивен. Он тоже увидел Георга и побледнел еще сильнее, Георг же почувствовал, что заливается краской. Заметив друг друга, молодые люди поспешили ретироваться. Стивен скрылся в ложбине за бассейном, где Георг еще ни разу не бывал — там, куда Бруно отнес мертвого павлина. Поднявшись по лесенке и миновав айву, Георг побрел к пиниям. Все равно куда — только не в дом. Тем временем стало смеркаться, тени удлинились, на востоке уже показался бледный лунный серп, а на западе еще алело солнце. Пройдя мимо своего флигеля, Георг вышел на большую поляну перед «башней маэстро», окруженную черной колоннадой кипарисов. Подняв глаза, он снова ужаснулся. Окна кабинета были открыты настежь, в одном из них стоял Бергман и смотрел вниз. Наверху Георг никогда не бывал, но можно было предположить, что оттуда прекрасно просматривался весь сад, включая бассейн. Георг вжался в стену, пытаясь спрятаться от взгляда Бергмана, и замер в ожидании. Солнце пламенело за пиниями. Он видел, как оно опускалось все ниже и ниже, скользило по ветвям, по стволам и наконец погасло в траве между корней. Черная сицилийская ночь поднялась, как река, и затопила сад. Георг отошел от стены и взглянул наверх, но Бергмана в окне уже не было. В кабинете зажегся свет, открытое окно было задернуто занавеской. Георга обступила темнота, он оказался в самом ее центре, и только попытался было продолжить свой путь к пиниям, как вдруг услышал, что Бергман взял аккорд. Этот аккорд прозвучал глухо, мрачно и оборвался в никуда. Он словно донесся из бездны. За ним ничего не последовало. Только тишина, и ничего больше.