Он понимал даже теперь: это всё проклятое влияние момента, ему невозможно противостоять. Через неделю, через день, через час он обязательно пожалеет о данном Гныщевичу согласии. Спросит себя: какого лешего, какая Армия, какое бегство, к чему? Задумается, так ли плохо было угробить себя вместо расстрела пилюлями, и что теперь делать, где искать этот «второй раз», как начать сначала.
Через неделю, через день, через час.
А сию минуту — перед лицом такого волнения о его никчёмной судьбе — сопротивление даже и не зарождается в душе.
Потому что никто прежде хоть сколько-нибудь сравнимого волнения не проявлял.
Гныщевич отвернувшегося Метелина обошёл, но в спрятанное лицо вглядываться не стал — наоборот, как до того рубашку, ткнул прямо в руки помятую бумагу. Метелин попробовал вчитаться в кривые строчки, но не преуспел — только вперился в бурое пятно именной печати наместника.
Гныщевич покачал головой:
— Я не только твой импресарио, я ещё и твой душеприказчик, забыл? Я уже донёс твоё ходатайство до господина наместника, и тот его принял. Он настоятельно рекомендовал выезжать сейчас же, без прощаний и прочих sentiments.
Метелина тряхнуло. У него было очень много вопросов и очень мало сил их задавать.
Точно во сне, он сложил бумагу и не нашёл, куда её убрать. Гныщевич уже открыл дверь — и никто ему не помешал. Стражи подле камеры не обнаружилось — да и вообще в этой части казарм было безлюдно и тихо. Они шли целую сонную вечность — и никто их не останавливал, не задерживал, не окликал. Только сапоги и стучали.
Метелин не мог поверить, что сейчас покинет Петерберг — как в это поверишь? «Quelle absurdité», — сказал бы Гныщевич, но он молчал.
Когда же им попался первый постовой, откуда-то тотчас взялось пальто, шарф, перчатки. Гныщевич протянул Метелину ещё какой-то конверт с бумагами и увесистый кошель. Метелин кивал, вроде бы даже что-то говорил; покорно вышел из казарм на внешнюю сторону.
Утро было свежим и прохладным — как воображаемое утро расстрела. В двадцати шагах мирно пасся уже готовый к дороге гнедой жеребец.
Говорить было нечего, обниматься Метелин тоже не полез — раз сказано «без прощаний и прочих sentiments», значит, так тому и быть.
И оборачиваться он не стал.
Боялся не то навернуться с коня, не то того, что нечто перевернётся внутри.
— Вы, дорогие мои, без сомнения, знаете, что произошло, — многоуважаемый глава Академии господин Пржеславский заложил руки за спину. — Думаете, вы совершаете переворот? Ах, юные мои господа! — он издал добродушный смешок. — Разве что в собственной жизни, поскольку с тем из вас, чья причастность к случившемуся будет обнаружена, Академии, увы, придётся расстаться.