Но едва он открыл рот, чтобы начать что-то объяснять Бусинке, запиликал мобильник. Боруцкий и не хотел бы брать, но с Соболевым у них были дела, которые не отодвинешь. Потому, так и продолжая гладить волосы Агнии, не позволив ей подняться со своего плеча, Вячеслав ответил на вызов:
– Слушаю, Соболь. Как детвора? – поинтересовался он у кума, видя явный намек на необходимость «вежливости», в глазах жены, тихо прислушивающейся к разговору.
– Нормально, растем, – усмехнулся в ответ Соболев. – Ваша как?
– Буянит, – весело констатировал Вячеслав, наблюдая, как Алинка пытается поймать хвост Мони.
Соболев еще раз усмехнулся в трубку, дав понять, что знает, о чем говорит Вячеслав.
– Я насчет Лютого, – после «любезностей», уточнил Соболев, возвращая разговор в серьезное русло.
Боруцкий внимательно слушал, что нарыл Никольский, и что они с Соболем решили, высказывал свои мысли. А сам подумал о прошлом. Об очень далеком прошлом, о котором никто особо и не знал. Даже с Федотом они тогда знакомы не были.
Вячеслав Боруцкий знал человека, которого сейчас называли Лютым, с четырнадцати лет. Нет, они не общались и не дружились тогда. Слишком большая была между ними разница в иерархии интерната.
Вячеслав вырос там, попав в приют после гибели обоих родителей. Ни о том, что они, граждане Польши, делали на территории Советской Украины, ни о том, как они погибли, он ничего не знал. Его, шестилетнего пацана, определили в ближайший приют, вроде даже собирались переправить назад, в Польшу, да так и не сподобились, что-то. Так Боруцкий и остался там. Да так адаптировался, что не хотел быть одним из серой массы, стал сам «добывать себе счастья» собственной силой и смекалкой. И достиг немалых «успехов», доводя до ударов воспитателей и попав под пристальное наблюдение милиции.
Лютый (Вячеслав не помнил его настоящего имени, не интересуясь тогда подобным) попал в приют диким пацаненком лет десяти от роду. Он был младше Боруцкого, каким-то странным, чуть ли не сумасшедшим. Напоминал больше дикого зверька: тощего, угловатого, готового драться зубами, ногтями и голыми пальцами, ободранными до крови за свой кусок хлеба. При этом он никогда не велся на поддевки и провокации, держался особняком и прослыл ненормальным, имеющим чуть ли не колдовские способности среди остальных. Он по большей части молчал, один раз за всю память Боруцкого устроив ор, когда воспитатели его постригли под машинку. В остальных случаях этот пацаненок держал рот на замке, а если и говорил, то как-то глухо, невнятно и таким западенским говором, что мало кто пытался вникнуть в его слова.