— Давала ли она о себе знать с тех пор, как исчезла, и есть ли у вас предположения, где она может находиться?
От этого вопроса мне сделалось так грустно, что я промолчал. Он сам ответил за меня, продолжая неспешно печатать на машинке указательными пальцами: «Моя подруга не давала о себе знать с тех пор, как исчезла, и я предполагаю, что она уехала из страны».
Он прервался:
— Она никогда не упоминала некую мадам Дорм?
— Нет.
Он подумал и продолжил вслух, продолжая печатать:
«…что она уехала из страны, возможно, вместе с некой Мерё Элен, она же мадам Дорм».
Он выдохнул, будто покончив с тяжелой работой. И протянул мне листок.
— Подпишите здесь.
Я и сам был рад закончить все это.
— Это рядовое дело, которое тянется уже несколько месяцев, — сказал он, как бы желая подбодрить меня, — его явно спустят на тормозах… Смерть эта, можно сказать, почти что нормальная смерть, в собственной постели. Надеюсь, для вас все на этом и кончится. Но мало ли что.
Мне хотелось сказать что-нибудь хорошее, прежде чем уйти.
— Показания вы тоже печатаете на машинке? — спросил я его. — Мне кажется, раньше все писалось от руки.
— Вы правы. И у инспекторов в те времена по большей части был превосходный почерк. И свои отчеты они составляли на прекрасном французском.
Он проводил меня по коридору, и мы вместе спустились по лестнице. Прежде чем проститься, он спросил меня уже в дверях, выходящих на набережную:
— Вы ведь тоже, насколько я понял, решили начать писать. От руки?
— Да. От руки.
* * *
Птит-Рокетт снесли. На ее месте сейчас сквер. Когда мне было около двадцати, я часто бывал у некоего Адольфо Камински, фотографа, который жил в одном из выстроенных вдоль улицы высотных домов, напротив тюрьмы. Его окна высились над зданием в форме шестигранника, с башнями по углам. Как раз в это время тебя посадили сюда, но я этого не знал. Прошлой ночью я ждал у тюремных ворот, напротив дома Камински, и меня впустили. Меня отвели в комнату для свиданий. Потом усадили перед стеклянным экраном, а по другую сторону сидела ты. Я говорил с тобой, и, судя по всему, ты понимала, прислонившись лбом к стеклу, но только напрасно двигались твои губы, я не слышал тебя. Я спрашивал: «Кто такая мадам Дорм? А тот призрачный убитый с набережной Генриха IV? И та, кому ты наносила визит, в доме с задним крыльцом, а я ждал тебя снаружи?» Я видел по твоим губам, что ты пытаешься ответить мне, но стекло между нами поглощало звуки. Тишина, как в аквариуме.
Я помню, что мы часто гуляли в Булонском лесу. Уже под вечер, в те дни, когда я должен был ждать во дворе дома на проспекте Виктора Гюго. Я так и не узнаю, почему она выходила через эту дверь, а не через парадный подъезд — будто боялась встретить там кого-то в этот час. Мы спускались по проспекту до Мюэт. И чем дальше мы заходили по дороге, ведущей к озерам, тем легче мне становилось — будто исчезало бремя. То же и с ней — она говорила, что хорошо было бы жить в одном из тех домов, рядком стоящих у самого края леса. Нейтральные воды, вдали от всего, и никого, кроме редких соседей, чей язык мы даже не поймем, а потому не придется ни говорить с ними, ни отвечать на вопросы. И никто уже не спросит с нас отчета. В конце концов, мы забудем о черных пятнах Парижа: об отеле «Юник», о Птит-Рокетт, о первом этаже дома на набережной с тем мертвецом, обо всех мрачных местах, из-за которых мы оба, и она, и я, прятали взгляд.