Теперь я стоял и смотрел с нарастающим чувством изумления и недоверия. Что-то тут было не так.
Потом я ехал на такси через весь центр: недоверие уступало место уверенности. Позднее довелось проверить это ощущение, гуляя по Москве пешком. Меня охватила тихая радость. «Даже если бы не случилось ничего больше, а было только это, то и на том спасибо», – подумал я о тогдашнем партийном руководителе города Борисе Ельцине, не случайно называемом Сен-Жюстом перестройки: о его всесокрушающей сибирской энергии уже ходили легенды.
Дело в том, что мой заново обретенный город был абсолютно очищен от так называемой наглядной пропаганды. Ни кусочка красной материи, никаких лозунгов, фасов и профилей классиков, величественных героев с серпами, молотами, снопами, книгами, циркулями, смеющимися детьми – нигде ничего, вплоть до окраин. Надо было хранить в зрительной памяти лозунговую гигантоманию двух предыдущих эпох, от которой не было никакого спасения и которая доводила до красной ряби в глазах и повышения внутричерепного давления (причем, как правило, чем страшнее выглядели какие-нибудь бараки, тем более помпезные венчали их призывы), чтобы оценить ликвидацию этой пропагандистской мишуры.
Я увидел Москву свободной от притворства, реально серой, слегка задымленной и подлинной. У нее был трифоновский колорит. Так мне тогда подумалось, и читатели «Дома на набережной», думаю, поймут это определение.
Потом я отправился бродить по городу и начал открывать для себя еще нечто новое, уже не столь очевидное с первого взгляда. Его черты складывались постепенно.
Люди, среди которых я оказался, были иными, чем прежде.
И не только потому, что были разнообразно одеты. Конечно, и это кое-что значило. Когда-то, в начале моего знакомства, толпа выглядела унифицированно, словно все представляли военизированную организацию: три фасона пальто, пять видов рубашек и одни и те же широкие брюки у всех. Понемногу это однообразие стало исчезать, и теперь все носят всё, как у нас. Мы за это время обеднели, они приоделись, в результате двусторонних преобразований визуальный контраст между Москвой и Варшавой, некогда разительный – две цивилизации! – значительно уменьшился. Еще толпа приезжих из провинции близ вокзалов привносит прежнюю пестроту нищеты типа – «ношу, что есть, что достал, а если не очень красиво – не моя вина!». Местные обращают на себя гораздо больше внимания. Но дело не только в этом.
Эти люди вообще перестали быть толпой, многоголовым, нивелированно-усредненным целым. Как написал кто-то из поэтов: «Толпа распалась на отдельные лица». Воистину так. Я ходил среди них, удивляясь различию характеров и лиц. Здесь были люди задумчивые, улыбающиеся, надутые, озабоченные, недовольные. Каждый со своей индивидуальностью, физиономией. Наступила персонализация и сублимация: после многолетней утраты признаков какого-то стиля я видел теперь очень примечательные, рафинированные лица женщин и молодых интеллектуалов, словно живьем перенесенных сюда из кафе Латинского квартала. Я спрашивал друзей, заметили ли они, что произошло вокруг. Конечно, отвечали они. Кто-то припомнил себе: об этом говорил скончавшийся недавно известный режиссер Анатолий Эфрос, возвратившись с похорон Высоцкого: «Толпа перестала быть толпой».