Поцелуй на морозе (Дравич) - страница 31
Этот урок имел нечто вроде двух эпилогов. Тоже поучительных.
Первый наступил вскоре. Нашу группу пригласили на новую встречу. На этот раз предполагалось чисто дружеское застолье. Созвали также писательскую молодежь из других делегаций. Московские литераторы предложили нам поездку на теплоходе.
Мы прибыли на речной вокзал в Химках, построенный в виде пагоды, увенчанной каким-то абсурдным шпилем. Это творение эпохи зрелого сталинизма играло важную роль в финале кинокомедии Г. Александрова «Волга-Волга». Нас провели на набережную к представительному прогулочному кораблю «Иосиф Сталин». Тут и там раздались смешки. Организаторы занервничали, засуетились, кто-то куда-то побежал, нас попросили обождать, а через какое-то время доставили к другому судну. Это был гораздо более уместный в такой ситуации «Максим Горький»: организационный рефлекс сработал, признайтесь, недурно. Сразу после этого «Горький» двинулся прогулочной трассой – через залив и дальше – каналом Москва-Волга. С обеих сторон поплыли неброские подмосковные пейзажи. Мы наблюдали их с верхней палубы, но недолго: вскоре нас пригласили в салон.
Здесь уже подготовили художественную часть мероприятия: певца, аккомпаниатора, водку и обильную закуску. Гостей – разных и разноцветных – было порядочно, хозяев же, как всегда в таких случаях, еще больше. К сожалению, в те времена распознать многих я не мог, но бьюсь об заклад, что преобладали те деятели, литературные лизоблюды и прихлебатели, которые превыше всего ценят любую возможность бесплатной выпивки и жратвы за счет демократической молодежи мира, дружбы народов и всего остального. Из настоящих писателей я запомнил небольшого, с крупным носом и седой челкой, с портфелем и элегантными (как-никак, петербургское воспитание) манерами Корнея Чуковского. Любимец детей и взрослых, сохранивших в душе каплю детства, демонстративно держался в стороне, давая тем самым понять, что рад видеть гостей, но что хозяева, дескать, – люди не его круга. Последние не заставили себя долго ждать. Едва мы расположились в уголке нашей польской группой, как рядом очутился Сурков со своим окружением. Все они излучали доброжелательность. В воздухе беспорядочно зажужжали слова типа: «главное – наша дружба…», «мы всегда вместе…», «немного повздорили, как в семье бывает…». Ясно – какая-то высокая инстанция велела им переменить тактику. Мы сохраняли сдержанность. Когда любезности сделались еще приторнее, кто-то, кажется, Брошкевич, наш милый и тактичный Брошек, бывший чем-то вроде руководителя группы, спросил: «А как же ваше сравнение польских писателей с Гитлером?». Тут я увидел умелое выполнение актерского задания на тему «кающийся грешник» – для демагога такого класса, как Сурков, это было нетрудно. Пауза. Он склоняет голову, руки сплетены на столе, взгляд, посланный нам снизу вверх, наискось, выражает озабоченность. Снизив голос, с трудом выговаривая слова: «Друзья мои, не помню, чтобы я это говорил. Но если даже и сказал, готов от этого отказаться». Мы принимаем это к сведению, первоначальная натянутость ослабевает. Подошедшие тем сильнее рвутся к установлению приятельских отношений; кроме слов, звучат и открываемые бутылки. Видно было, как они ценят этот простой способ разрешения конфликтов и налаживания дружбы – быстро провозглашаются тосты, требуют пить без остановки и до дна. Наша сдержанность им не нравится. «В дискуссии вы выказали такой темперамент, – обращается ко мне Сурков, – а пьете так мало!». «У нас темперамент определяют не количеством выпитого», – отозвался я не слишком складно, но быстро. Впрочем, в подобных случаях, когда в голове уже шумит, слова кружатся беспорядочно, не всегда корреспондируя друг с другом и создавая своеобразную полифонию застольного галдежа. Еще звучали колкости, но более добродушные: кто-то из нас упомянул о ста цветах (китайцы незадолго до этого провозгласили лозунг их выращивания, но дело шло уже к культурной революции), которые следовало бы посадить в Союзе, кто-то из них – не без остроумия! – парировал, что сто цветов – хорошо, а сто сорняков – вовсе нет. Потом снова они: «Как вы можете ставить в театре Кафку? Строите социализм – и вдруг Кафка!». Тезисов в защиту пражского новатора, которую, конечно, предпринял кто-то, я уже не помню. Вокруг становилось всё шумнее. За другими столиками водочное братание протекало без препятствий, особенно среди своих, связанных в будни и праздники общедоступным императивом единодушия.