Поцелуй на морозе (Дравич) - страница 50

О молодости, щенячьих годах тех, что погибли. Вернулись трое из каждых ста. Боря был в такой тройке. Командовал полком, был ранен, надорвал сердце. Жил в цепи инфарктов и микроинфарктов, все время под тенью поднятой над ним косы смерти. Но он имел натуру несокрушимого бойца – беспрерывно кого-то защищал, что-то подписывал, созывал братьевписателей на совместные акции. Твердоголовые ненавидели его, как заразу, тем более, что он оставался членом партии. Критика регулярно Борю клевала – до тех пор, пока не отказало сердце и очередной инфаркт не свалил его в 1974 году, а было ему неполных пятьдесят пять. Незадолго до этого он завершил хлопоты по строительству собственного деревенского дома, который должен был стать чем-то значительно большим, чем обычная дача: крепостью, где он давал бы отпор врагам и собирал своих. Нарадоваться реализации мечты Боря не успел. Это был человек невероятного обаяния: детская доброта и наивность жили в нем в редком симбиозе с непреклонностью борца за справедливость. Небольшой, крупноголовый, с широким, словно бы наискось вылепленным лицом: очень высокий и пологий лоб, толстые губы, подвижность мимики, характерная для южанина, улыбка, заполнявшая собой любые помещения. Мне казалось, что он существует в непрестанном движении. В течение минувших двенадцати лет я не мог и не могу представить его себе мертвым. В подсознании это ощущается так, будто он пропал без вести на этом своем пожизненном фронте…

На моей киноленте памяти он стремительно врывается в какую-то из писательских квартир. Мы стоим небольшой группой, о чем-то говорим, кажется, уже прощаемся. Боря с трудом переводит дыхание, он бледен от волнения и спешки, улыбается и говорит: «Ну, ребята, надо защищать Исаича!». Видно, дело было во время очередной облавы на Солженицына. Все вокруг меня становятся серьезны: защищать-то надо, но как? Боря нетерпеливым жестом загоняет их на кухню – есть дела, о которых не стоит знать и другуполяку, и я слышу его свистящий, захлебывающийся шепот. Таким он и уходит от меня.

Белла Ахмадулина

Борис Балтер

ЮРИЙ ОСИПОВИЧ. Юрий Домбровский. Многолетний заключенный лагерей, автор великолепной книги «Хранитель древностей» – о разрастающемся безумии «большой чистки» 1937 года, увиденной из перспективы далекой Алма-Аты. Эта книга, хоть и с трудом, еще прошла через игольное ушко цензуры, а ее продолжение – «Факультет ненужных вещей» – уже нет, машинопись кружила в самиздате, потом ее опубликовали за границей. Продолжение говорило о том, как можно было уцелеть даже в тюрьме, соблюдая элементарные человеческие принципы. Юрий Осипович был высок, худощав, резок, состоял из одних острых углов, его лицо отшкурил, выдубил и покрыл глубокими морщинами Север – такие лица распознавались сразу. Размашистый в движениях, он порой пошатывался (много пил), приветствуя кого-нибудь, поднимал руки над головой, много говорил и любил крепкие словечки. В нем ощущались впечатлительная натура и еще большая культура, поистине безграничные возможности (он написал и многое другое – рассказы о Шекспире, впечатляющие изображения фашистского мира) – и то, что его навсегда выбили из седла те десять с лишним лет лагерей. Я знал и других людей подобной судьбы: их объединяло как раз то, что, угнездившись по возвращении в нормальной жизни, они каким-то необъяснимым образом оставались и вне её. Это выражалось в их взгляде, впрочем, трудно определить такое словами. Домбровский, каким я его знал, вел неустроенную жизнь, обитал в коммуналке, пригласив меня, долго и старательно запирал дверь, прислушивался к чему-то за стеной, потом послал свою подругу на кухню: «Муся, взгляни, не подслушивает ли этот гад». Тут же объяснил: «У меня паршивец-сосед, стукач, падла». Мы выпили пару рюмок. Он говорит: «А теперь я расскажу вам, как мы задушили доносчика». И начал сразу в полный голос, а поскольку стихотворение было длинное и детальное в описаниях, его декламация стала скандированным криком, который через открытое окно заполнил двор-колодец, отозвавшийся как резонансный корпус музыкального инструмента. Каменные дома точно застыли, вслушиваясь в его слова. Таким он и остался в моей памяти – яростно выкрикивающим страшный текст, с развевающимися космами прямых седых волос, с соседом, который, должно быть, подслушивал за стеной.